— Тоже пить-есть просил, — вставил рыбник. — Ну так это совсем не то. Хоть другим не давал. Так мы на него, как на медведя, одним махом.
— Отче, — сказал кто-то. — А как на улице человека встретишь? Как узнать, еретик ли?
Друг Лойолы улыбнулся:
— А на это уже Арнольд Амальрик ответил. Когда во Франции еретиков били.
— Ну?
— «Убивайте, убивайте всех! Бог Своих узнает!». Вас сколько?
— Около пятисот человек, — ответил хлебник, играя кордом. — Н-ну, ладно, отче. Мы этой сволочи покажем рыбу и хлеба.
— Давайте, сыны мои. Клич все знают?
— Великдень, — ответил кто-то из темноты.
...Христос между тем догнал своих. Втроём шли они улицами сонного города. Ночь выдалась неожиданно горячая, может, последняя такая перед приходом осени. И потому люди спали не только в хатах, но и в садах под грушами, и на галереях, и просто, вытащив из дома подстилку, у водомётов, нарушающих тишину неумолкающим плеском воды.
— Они дома? — спросил Христос.
— Дома, — сказал Фома. — Пиво с водкой хлещут. Вечеря.
— У них, скажу я вам, ещё та вечеря... она таки с самого утра, — добавил Иуда.
Шаги будили тишину.
— Что-то тяжко мне, хлопцы. Нехорошо мне как-то. Не хочу я идти к ним.
— А надо, — гудел Фома. — По морде им надавать надо. Имя только позорят. Пальцем о палец на укреплениях не ударили. Оружием владеть не учатся. Одно знают: пить, да с бабами... да смешочки с работающих строить. Сбить их на кучки яблок да сказать, чтоб выметались из города, если не хотят.
— Согласен, — поддержал Христос. — Так и сделаем.
Иуда засмеялся:
— Слушай, что мне сегодня седоусый сказал. Я, говорит, старый, ты не пойми этого так, будто я подлизываюсь к Христу. Какая уж тут лесть, если в каждое мгновение можем на один эшафот угодить. Так вот, говорит, кажется мне, что никакой он не Христос. И дьявол с ним, мы его и так любим. Почему, спрашиваю, усомнился? Э, говорит, да он попов, вместо того чтоб повесить, в Неман загнал. Не смейся, говорит. Бог не смешлив. Он мужик серьёзный. Иначе, чем до сотого колена, не отомстит.
Друзья расхохотались.
...Апостолы разместились отдельно от Христа с Анеей, на отшибе, в слободе за Каложской церковью. Так было сподручней и с женщинами, и с питьём. По крайней мере, не нужно было таскаться через весь город на глазах у людей. Они взяли себе брошенный каким-то беглым богатеем дом, деревянный, белёный снаружи и внутри, крытый крепкой, навек, дощатой крышей. Было в нём десяток покоев, и устроились все роскошно.
Наконец, Тумаш с Иудой редко и ночевали там, пропадая всё время на стенах, в складах, на пристани или на площадях.
В этот поздний час все десять человек сидели в покое с голыми стенами. Широкие лавки у стен, столы, аж стонущие от еды, бутылей с водкой, бочонка с пивом и тяжёлых глиняных кружек.
Горело несколько свечей. Окна были отворены в глухой тенистый сад, и оттуда повевало ароматом листвы, спелой антоновки и воловьей мордочки[135], чередой и росной прохладой.
Разговор, несмотря на большое количество выпитого, не клеился.
— А я всё же гляжу: жареным пахнет, — опасливо толковал Андрей.
— Побаиваешься? — Филипп с неимоверной быстротой обгрызал, обсасывал косточки жареного гуся, аж свист стоял.
— Ага. Словно подкрадывается что-то да как даст-даст.
— Это запросто, — сказал Иоанн Зеведеев. — Лучше от пана за неводы по шее получить, чем зря пропасть.
— А я же жил, — мечтательно проговорил Матфей. — Деньги тебе, жена, еда... Жбан дурной, ещё куда-то стремился, чудес хотел.
Нависло молчание.
— Убежать? — спросил Варфоломей.
— Ну и дурень будешь. Снова дороги, — скривился Пётр. — Знаю я их. Ноги сбитые. Во рту мох. Задницу паутиной затянуло. Попали как сучка в колесо — надо бежать.
Все задумались. И вдруг Пётр вскинул голову. Никто, кроме него, не услышал, как отворились двери.
— Ты как тут?
Неуловимая усмешка блуждала по губам гостя. Серые, плоские, чуть в зелень, как у ящерицы, глаза оглядывали апостолов.
— Т-ты? — спросил Ильяш. — Как пришёл?
— Спят люди, — сообщил пёс Божий. — Разные люди. В домах, в садах. Стража у ворот спит. Мужики спят в зале совета, и оружие у стен стоит. Стражники на стенах и башнях не спят, да мне это...
— Ты?..
— Ну я. — Босяцкий подошёл к столу, сел, налил себе чуток, только донышко прикрыть, пива, жадно выпил. — Не ждали?
— А как стражу крикнем? — заскрипел Варфоломей.
— Не крикнете. Тогда завтра не кнуты по вас гулять будут, а клещи.
— Савл ты, — буркнул Иаков Алфеев.
— Ну-ну, вы умные люди. — Иезуит помолчал. — Вот что, хлопцы. Мне жаль вас. Выдадите меня — вас на дне морском найдут. Думали вы об этом?
— Н-ну. — Предательские глаза Петра бегали.
— Так вот, — жёстко гнул свою линию иезуит. — Бросайте его. Завтра в городе горячо будет. Потому уходите ночью. Сейчас. Если дорога вам шкура.
— Не пойму, чего это ты нам? — тянул Пётр.
Мягкий, необычайно богатый интонациями голос зачаровывал, словно душу тянул из глаз:
— Что вы? Нам важнейшую рыбу забарболить надо, а не вас, жуликов.
— Тогда зачем? — спросил Пётр.
— Правду? Ну хорошо. Я знаю, и вас уже доняло. И вы как на старой сосновой шишке сидите. И сами бы вы его бросили. Да только могли бы припоздниться и попались бы ненароком с ним. И повесили бы вас. А все кричали бы о верности, с какой не бросили вы учителя. А нужно, чтобы он, чтобы все знали: верных нет. Ибо не должен верить ни сосед соседу, ни отец сыну.
— Зачем это вам? — спросил Ильяш.
— А без этого ничего у нас не получится. Учить надо... Ничего, мол, страшного, если сын желает смерти отцовской, поп — смерти епископовой, ибо мы сильнее хотим добра себе, чем зла ближнему. И потому дети должны доносить даже на своих родителей-еретиков, хоть и знают, что ересь влечёт за собой наказание смертью... Так как если дозволена цель, то дозволены и средства.[136]
— Что ж мы, так просто и на дорогу? — заюлил Варфоломей.
— Я их от смерти упас, а они ещё и про деньги толкуют. Ну, ладно уж, ради такой великой цели дадим и денег.
— Сколько? — спросил Фаддей.
— Не обидим. На каждого по тридцать.
— Давай, — после паузы потребовал Пётр.
Все внимательно, как собака, сделавшая стойку, смотрели, как узкие пальцы иезуита высыпают на стол большие, с детскую ладонь, серебряные монеты, как он считает их, складывает столбиками и подвигает к каждому. В дрожащем пламени свечей взблескивали металлические кругляши, чернели провалами приоткрытые пасти, обрисовывались руки, сверкали глаза.
Иезуит ткнул в профиль Жигмонта на серебряном кружке:
— Державно полезный поступок совершаете. И вот видите, сам властелин наш каждого из вас по тридцать раз за подвиг ваш благословляет. А теперь — идите.
Босяцкий встал.
— Да и вы поторопитесь. — Иоанн глядел в окно. — Сам идёт. В конце проулка.
Монах-капеллан открыл двери. И вдруг подал свой насмешливо-безразличный, издевательский голос Михал Ильяш, он же Симон Канонит:
— Босяцкий! А что будет, если мы денег со стола не приберём? И тот поймёт?
Доминиканец оглядел его. Затем холодно пожал плечами:
— Дыба.
Двери затворились за ним.
Все как будто слышали ближе и ближе шаги Христа, но, возможно, это всего лишь стучали их сердца. Сильней и сильней. Сильней и сильней. Наконец дрогнула рука у Варфоломея. Он не выдержал. Не думая о том, что будет, если остальные не уберут денег, схватил монеты, начал жадно рассовывать их по карманам. Потянулась к деньгам другая рука.
Скрипнула калитка. И тут девять рук молниеносно смели серебро со стола. Осталась одна кучка. Перед Ильяшом. Цыгановатый Симон с издевкой глядел угольными глазами на побелевшие лица сообщников. Обводил их взглядом, словно оценивал. Наблюдал на физиономиях страх, алчность, тупую униженность.