Вы отказываете себе во всём ради Небесного Иерусалима, голодаете и мёрзнете, льёте кровь, а они, лёжа с блудницами, подстрекают вас: «Так, так». Дьякон времён первомучеников мог не бояться чрева львиного на римской арене, апостол не боялся даже креста, а у нас нашёлся один только, бедный несвижский мученик Автроп. Человек, который досыта не ел подливки с чесноком, человек, которому вера его ничего не дала, отдал за эту веру больше, чем те, кому она дала всё. Отдал самое дорогое, что у него было: несытую, достойную жалости, но ведь всё же жизнь. И не только за людей, но и за имущество Церкви, крошки которого хватило бы, чтобы дети его всю жизнь не ложились спать впроголодь. Бедный человек! Бедный святой дурень! Великий, Святой Дурень! Он не знал, что рыба давно уже смердит с головы.
Люди молчали каким-то новым, неслыханным доселе молчанием. И тут внезапно загремел голос. Лотр не выдержал.
— Ересь несёшь! Опрокидываешь трон Христа, философ!
Все увидели, как он железной перчаткой отбросил капюшон и явил людям красное от гнева лицо. Босяцкий не успел удержать его и сейчас уже не мог раскрыть своё инкогнито.
«Что ж, — подумал он, — пусть получит по морде. А получит. Не очень ловок в дискуссиях, а я не имею права поддержать. И кому это нужно в такой день?!».
— Это он иное имеет в виду, — Кристофич обратился к толпе, словно включая её в то, что должно было произойти. — Он хочет сказать, что философы и те, кто пишет, опрокидывают трон Христа, чтобы затем опрокинуть трон Цезаря. Вот чего он не любит. До Христа ему — э-эх!
Толпа окаменела от ужаса. Кристофич, не испугавшись своих слов, произнес с усмешкой:
— Кто может быть против слов «любите ближнего»? Я — нет!
В толпе послышался вздох облегчения. До последней ереси, до отрицания Бога, не дошло. Да и Кристофич был далёк от этого.
— Но посмотрите, как понимают эту любовь те, что смердят с головы. Христос переубеждал, доказывал, но никого не судил и не убивал. А они? Все они?
— А я тебе говорю, что лютеране лучше! — крикнул из толпы какой-то тайный поборник нового учения.
— Так же, как одна куча навоза лучше остальных. Нет лучших! Разве он не проклинает тех, кто говорит о равенстве? Что, Лютер не христианин? А мужицкий Тумаш[133]? Что, Хива не иудей? А те, кто кричал, чтоб его побить камнями, кто они? Турки? Что, Вергилий Шотландский не католик? Вальдо не католик? А те, что сжигали их, они кто? Язычники? Магометане — магометан! Иудеи — иудеев! Христиане — христиан! Свои своих! Церкви воинствующие! Вам повторяю, сыны мои. Всегда так, когда рыба смердит с головы.
— Клирик, — с угрозой проговорил кардинал. — Ересь несёшь сравнением тем. Давно надеялся на костёр?
Альбин только крякнул:
— До костра ли сейчас? Вот придёт тот, кто приближается к городу, и пошлёт на него прежде всего вас, а потом, за компанию, и меня. Кто знает, не будет ли правды в этом его поступке.
Лотр видел: люди стоят вокруг него стеной. С еретиком ничего нельзя поделать: будет бунт, будет хуже. Он уже сожалел, что влез в диспут, но и оставить поле боя за подстрекателем, даже невольным, не мог. Приходилось спорить.
— Какая же правда в уничтожении сыновей веры? — почти ласково осведомился он.
— Сыновей веры? — тихо переспросил францисканец. — Были мы сыновьями веры. Сейчас мы — торговцы правдой, и само существование наше на белорусской и всякой другой земле — оскорбление Пану Богу. Торгуем правдой. Судим правду. Повторяю: Христос не домогался суда и не имел его. Как же Он мог дать в руки наместникам Своим и прочей шатии то, чего не имел сам?
— Изменились времена, фратер.
— Ты хочешь сказать, что Богочеловек, крича не о суде, а о справедливости, кричал так только потому, что не имел силы? И что, как только приходит сила, надо не кричать о справедливости, а душить её?
Лотр смутился:
— Вовсе не так, но одно дело христианин времён Нерона, и совсем другое — наших времён. Первый боронил, второй — удобряет.
— Что удобряет? — наивно спросил фра Альбин. — То, о чём говорил Бог?
— Да.
— Бог говорил о скромности и бедности — мы прибираем к рукам церковное и мирское имущество, присваиваем труд простых. Бог не знал плотской любви, хотя все Его любили, — нас не любит никто, но мы кладём распутниц на ложе своё и силой тащим на него честных девушек и замужних женщин. Он накормил народ — у нас голодные подыхают у дверей, в последнюю минуту свою слыша шум попойки. Бог отдал кровь Свою — мы торгуем причастием. Грязные сластолюбцы, сыны блудилища, Люциферы — вот кто мы!
Он замолчал на минуту.
— Так значит это удобряет судом и казнями современный христианин? Как мы станем перед обличьем Бога? Пьяные, грязные, с кистенём в руке и награбленным золотом в торбе, со шлюхами, с мёртвыми младенцами на дне церковных прудов. Думаете, они не покажут пальчиками на своих отцов и одновременно палачей?! И как Бог разберётся в вашем своячестве, если вы сами в нём не разбираетесь, паскудники, ибо спите с матерями своими, тётками, сестрами, дочерьми, и племянницами, и с дочерьми этих дочерей от себя и от других, так что, наконец, сам сатана не разобрался бы, кто там кому в каком своячестве свояк, и сами вы в конце концов делались отцами себе самим и сыновьями самих себя. Мы жили и роскошествовали, зная, что такое трезвая критическая мысль, а став сыновьями догм, вместе с вами превратились в быдло, ибо ещё святой Иероним сказал: нигде не найти этакого быдла, фарисеев, отравителей, как среди служителей веры и властелинов. И это правда, ибо во время мессы вы качаетесь пьяные на ступеньках алтаря и возводите в святые шлюх, очевидно, чтобы праведникам в раю было немного веселей.
Глаза брата Альбина лихорадочно, светоносно блестели, рот дрожал от гнева, сдвинутые брови трепетали.
— Будьте вы прокляты, лжецы! Сдохните от дурных болезней, как и подыхаете, гниль! Вы, растлители чистых! Вы, палачи честных! Монастыри ваши — питомники содомитов и могилки некрещёных душ. Проклятие вам, ночные громилы, вечные исказители истины, палачи человека! Идите к такой матери... да нет, женщины не имут греха, если на свете существуете вы, идите к дьяволу, мерзавцы! Дармоеды, паразиты. Содом и Гоморра, грабители, убийцы, содомиты, злодеи. Да испепелит вас гнев Божий и человеческий!
Брат Альбин утратил власть над собой, но не над мыслью. Мысль кипела, бурлила, убивала, жалила, жгла.
— И это священнослужитель! — возмутился Лотр. — Ругается, как пьяный наёмник!
— Я в корчме, потому и ругаюсь. — Альбин-Рагвал потрясал руками в воздухе. — Я в корчме, имя которой — вы. У вас оружие, велье, каменные мешки и костры. Чем ты пробьёшь эту мертвечину тьмы, чем зажжёшь огонь в этих тупых глазах? У вас оружие. У меня только слово моё. Понятное люду, иногда грубое, иногда даже похабное. Но мы посмотрим, чьё оружие сильней! Боже, есть ли где на свете твердь, где вас нет? Если нет такой тверди — очистим от вас свою!
Лотр не сдержался:
— Слышали? Он говорит о других твердях. Недаром он вспоминал Вергилия[134], которого осудил папа Захарий. Того, который утверждал, будто есть другие солнца кроме нашего, и которого за это Папа призывал предать всем мукам, придуманным людьми, а потом бросить в самое чёрное подземелье. Ты этого хочешь, монах?!
— Зачеркните земли, открытые Колумбом, — саркастически ответил брат Альбин. — А эту вот тяжёлую цепь, которая стоит трёх деревень и сделана из золота, привезённого оттуда, бросьте в болото.
Лотр слегка оторопел:
— О чем ты?
— Это золото оттуда? Светлое, мягкое? Выбросьте цепь, говорю вам!
— Почему?!
— Его не существует, как не существует тех земель! Значит, это подарок дьявола, рука его.
— О чем ты, спрашиваю я тебя?!
Брат Альбин Кристофич отступил:
— Папа Захарий призывал пытать и убить Вергилия за то, что тот, — голос францисканца гремел и чеканил слова, — имел наглость утверждать, будто на Земле существуют неизвестные страны и люди, а во Вселенной — луны и солнца, подобные нашим. И вот ты поверх креста носишь цепь, подаренную дьяволом, цепь с земли, которой не было и не может быть. Потому что всё это померещилось Колумбу, потому что не может мореход знать больше Папы, видеть то, чего нет, быть правым там, где не прав наместник Бога, да ещё привозить оттуда несуществующие вещи... Сбрось свою цепь! Сатана!