Ближе к полудню Джина выходит на улицу за ранним выпуском «Ивнинг геральд». По пути обратно она забредает в Блэкрок-парк, садится на скамеечку у пруда, просматривает газету. Ничего нового, кроме того, что второй мужчина, лежащий в реанимации, — имя они до сих пор не раскрывают — оказался владельцем склада, где произошла резня.
Джине и этого достаточно.
С другой стороны, его состояние по-прежнему остается критическим, хотя что именно означает данная формулировка, Джине невдомек. Надо бы выяснить. Хотя бы позвонить в больницу и спросить. Надо бы. Да только что-то ее удерживает. Кошмарное чувство вины.
Она уставилась на пруд.
Не будь ее, Марк не лежал бы сейчас в реанимации на волосок от смерти. Поэтому, наверное, меньше всего ему хочется видеть ее.
И разве можно его в этом винить?
Джина откладывает газету.
Через некоторое время она достает два мобильных. Просто чтобы отвлечься от мрачных мыслей. Роется в них. В телефоне Фитца на Пэдди Нортона указаны три номера. А в телефоне Марка есть ее мобильный. Но больше ничего узнаваемого или полезного. Через несколько минут она встает, проходит мимо пруда и осторожно роняет туда телефон Фитца. Иначе его найдут, обнаружат. Теперь же вроде умеют…
По поводу второго телефона она решает: вдруг есть хоть малюсенькая надежда вернуть его владельцу? Пусть лучше полежит.
Вернувшись к подруге, Джина под давлением Софи впихивает в себя что-то, кроме черного кофе. Она съедает пол-апельсина, яйцо всмятку и тост.
Потом включает радио и слушает часовые новости. Почему-то с каждой минутой ощущение отрыва от реальности растет. Несмотря на то что два основных сюжета выпуска подаются строго отдельно, Джина чувствует, что в чем-то самом важном они связаны. И потом, в поезде до Сэндимаунта, ей приходит в голову, что эти ощущения страшно напоминают хрестоматийные симптомы паранойи. Ты видишь логику, не замечаемую другими, интерпретируешь новости, подлаживаешь их под себя. И они начинают пересекаться с твоими личными обстоятельствами и горестями.
Но теперь ей наплевать. После вчерашнего вечера ей хоть кол на голове теши. Она знает, что делает. И потом, она ведь не одна. Такое ощущение, что Клер Флинн тоже о чем-то догадывается.
На въезде в ворота дома престарелых «Гленальба» Болджер вдруг вспоминает, что больше трех лет не приезжал сюда. Отца он, конечно, видел — дома у Уны. Сестра живет в Брее и забирает его на Рождество, на дни рождения и тому подобные праздники. Ларри обитает в Фоксроке: оттуда и дальше, и состояние у отца уже такое аховое, что… Да что там говорить. Он никогда не видел в этом смысла.
К тому же они со стариком не очень ладили. Ларри всегда был на вторых ролях. В политику он тоже пришел вторым. После смерти Фрэнка старик конкретно надавил на него, потом тренировал, отформовывал. И Ларри не ударил в грязь лицом. Он оказался молодцом, но напряжение никуда не делось. Он обижался на отца, потому что тот подчинил его своей воле, а отец так и не смог простить его, что он не Фрэнк. К моменту, когда Ларри вошел в кабинет министров, влияние отца внутри партии уже давно угасло, как и его интерес к политике. Причем до такой степени, что Ларри чувствует: отцу его успехи безразличны.
И снова обижается. А это уже совсем нелепо: помимо всего прочего, отец угодил в лапы какой-то поразительной формы маразма. Не совсем Альцгеймер, но и ничего такого, что врачи могли бы обозвать по-человечески. Он витает между собой и отсутствием себя. То он все тот же едкий старикан, готовый в любой момент поставить тебя на место, а то развалится в кресле и бессмысленно таращится в стену. А хуже, если на тебя. И в воздухе между вами — кошмарные десятилетия невысказанного и невообразимого.
На улице Болджера приветствует директор заведения миссис Каррен, суровая матрона лет пятидесяти пяти. Поднимаясь на крыльцо, они обмениваются парочкой слов. Первое, что замечает Болджер, войдя в помещение, — это запах: гремучая смесь постоянно включенного отопления, кухни, ковровых покрытий и — как ни крути — старости.
Миссис Каррен проводит его по коридору в гостиную. Это большая комната с дюжиной диванов и кресел расставленных в свободном порядке. Здесь есть камин телевизор на высокой полке и отдельная зона с четырьмя карточными столами.
Миссис Каррен указывает Болджеру на кресло в дальней части комнаты.
Старик сидит в одиночестве лицом к окну, выходящему на холмистую лужайку и на такие же холмистые окрестности.
Миссис Каррен, которая до этого премило беседовала, делает неожиданный финт ушами:
— Должна предупредить вас… Лайам в последнее время пребывает в очень… мм… изолированном состоянии. Он хорошо себя чувствует и вроде бы весьма спокоен, но он совсем ушел в себя.
Молчаливой гримасой Болджер дает понять, что услышал ее.
Он пробирается сквозь лабиринт диванов, половина из которых занята. Здоровается со стариками, не будучи уверен, что его замечают. Не как известного политика, а в принципе. Когда он подходит к окну, отец поднимает глаза и кивает ему, как бы говоря: «Привет». Делает он это так, как будто они не виделись ну, скажем, полчаса.
Лайаму Болджеру скоро восемьдесят, и он вдруг начал выглядеть на свой возраст. Он, как обычно, в костюме, при галстуке, но сегодня заметно, что старый костюм ему велик. В нем он выглядит маленьким, скукоженным, даже по сравнению с их последней встречей, которая была… когда там… два-три месяца назад? У Уны. На дне рождения.
Болджер приносит кресло и ставит его так, чтоб видеть отца и пейзаж. Присаживается:
— Папа, как ты?
Ноль эмоций.
Болджер выглядывает из окна. Там мрачно: уныло и облачно. Картинка чудесная, но мертвая. Чтобы ожить, ей нужно хотя бы несколько солнечных лучей. Но сегодня их ждать бессмысленно.
— Я говорил на прошлой неделе с Уной, — произносит он и сразу же чувствует себя дебилом: тоже мне новости!
Не говоря уже о том, что это неправда.
Старик поворачивается к нему, и взгляды их встречаются.
За несколько следующих секунд Болджер регистрирует быструю смену эмоций: его обвиняют, упрекают и даже высмеивают. Ему хочется спросить: «За что?»
— Они в шкафу, — шепчет старик
Болджер-младший так резко подается вперед, будто ему подкинули спасительную соломинку, что-то, что может помочь.
— В шкафу? Что в шкафу, папа?
Слезящиеся глаза старика расширяются, обнажая красные сосуды. Он вовсе не выглядит спокойным. Он выглядит испуганным.
— Ты все поймешь. — Он качает головой. — Ты считаешь меня идиотом? Это онихотят меня таким представить.
Болджер вздыхает. Он в растерянности. Не знает, что сказать. Он разглядывает лицо отца и видит частичку себя, частичку Фрэнка. Он думает о тех вопросах, которые собирался задать, и вдруг понимает, что это будет так же целесообразно, как требовать объяснения теории струн у двухлетнего ребенка.
Он все равно решает их задать. Решает сделать свой собственный финт ушами. Может, и жестокий, а может, способный встряхнуть старика, заставить его очнуться.
— Отец, — говорит он и склоняется к старику, — хочу спросить тебя об одной вещи. Тем вечером… когда погиб Фрэнк, виноват был он? Из-за него произошла авария?
Вот так. Сказано.
Все так же склонившись, он напряженно ждет ответа.
Старик смотрит на него не мигая.
Болджера посещает странное чувство освобождения. Они никогда об этом раньше не говорили. По правде, если они вообще о чем-то говорили на протяжении долгих лет совместной деятельности, то либо о вопросах конституции, либо о севере [65], либо о гэльском футболе [66].
Но секундные стрелки тикают, и Болджер начинает подозревать, что ничего не произойдет. Ему начинает казаться, что взрывоопасные «Фрэнк» и «авария» так и останутся на дне отцовского сознания невзорвавшимися.
— Отец?