— Хех! — Он улыбнулся, пожимая плечами, пока пиджак не сел так, как ему хотелось. — Скоро пора будет вновь оставить дом.
Глава четвертая
Мать позвала Старшего в свою комнату на пятую ночь после родов.
— Тебе пора уходить, — сказала она, не поднимая глаз. Она стояла перед прялкой, рассеянно качая ногой колыбель, которую он сколотил несколько недель назад. — Ты достаточно взрослый, ты мужчина во всех отношениях. Тебе пора идти своим путем.
Хотя было уже поздно, он думал, что мать хочет, чтобы он ушел немедленно. И он был готов уйти; в глубине души он всегда был к этому готов. Но услышать наконец такие слова было для него потрясением. Он прислонился к дверному косяку в ожидании подробных указаний.
— Может быть, ты уже не вернешься, — сказала она, пожав плечами. Качая новорожденного, она сидела полуотвернувшись. Седые волосы, распущенные перед сном, скрывали ее лицо, а голос звучал неровно. Возможно, она глотала слезы; возможно, удерживала одну из своих горьких, обнажающих зубы улыбок. В последнее время ничего из того, что ее касалось, нельзя было предсказать, и он опасался, что от жизненных тягот пострадал ее рассудок.
— Может, когда ты обнаружишь, что находится там, вне дома, — продолжала она, — ты и не захочешь вернуться.
— Нет, — сказал он, с трудом сдерживая слезы. — Это мой дом. И всегда им будет.
Не в силах сказать больше, он уставился на синюю огрубевшую кожу на ее пятках, под обтрепанным краем ночной сорочки. Ее ноги никогда не были теплыми, как и руки, которые, сколько он себя помнил, были при прикосновении холодны, как черепица. Знаешь, есть ведь и другие миры.Он снова подумал, что она как-то перешла в этот мир из другого и, зная о многом куда лучше, не представляла, как заставить кровь бежать резвее в этих печальных обстоятельствах.
— Ты Старший, — сказала она. — Тебе приходится. Был бы жив Фридрих, тогда, конечно, ушел бы он.
— Я знаю. Не стоит объяснять.
Спазмы сводили желудок оттого, что он слышал отчаяние в ее голосе. Она так много потеряла той ночью, когда умер Фридрих, ибо ее первый дом сгорел тогда за несколько часов.
— Я знаю, нас теперь слишком много. Правда, я понимаю.
Но он так говорил лишь ради нее. Он брал от семьи гораздо меньше, чем отдавал. Он был скорее слугой у домашнего очага, чем сыном в доме, и не знал, справятся ли они без него. Но вера в мать была в нем неколебимой. У нее были свои резоны; она всегда хотела для него лучшего. И она назвала его мужчиной. Это его обрадовало.
— Скажи, мама, куда мне идти.
— Во дворец, — тотчас ответила она, повышая голос; потревоженный ребенок в колыбели начал хныкать.
Он знал, о каком дворце речь. Дворец был только один: Розового Короля на востоке. Но впервые он подумал о том, как же ему туда добираться, через лес.
Он смотрел, как мать наклоняется, устало берет хнычущий сверток и садится на стул у прялки, по-прежнему не глядя на него. Она отвернула уголок, закрывавший личико ребенка, и приложила крохотный морщинистый ротик к своей груди.
Он не мог помочь этому ребенку, как и всем остальным.
— Он похож на Фридриха, — наконец сказала мать. — Да, на Фридриха. — Она вздохнула, отбрасывая назад волосы, и продолжала, будто обращаясь к прялке: — Ты должен пойти во дворец, чтобы увидеть королевскую дочь.
— Ту, на праздновании рождения которой ты была?
— Да. Она должна быть уже готова.
— Готова?
— Для того, кто придет, когда настанет время.
— И что тогда? Что я скажу? У тебя есть к ней послание?
— Нет. Послания нет. Я сказала все, что могла сказать. Но ты узнаешь. Когда придешь во дворец, станет ясно, что тебе надо сделать.
Ее ответ был окончательным, а выражение лица таким твердым, когда она посмотрела на жадно сосущего ребенка, что Старший смог только кивнуть и поинтересоваться, не зная толком зачем, знает ли отец, что он уходит.
— Нет нужды уходить до утра. Останься на ночь в доме. — Ребенок снова уснул. Она осторожно уложила его обратно в колыбель, завязав сначала тесемки на сорочке. — Ты можешь побыть здесь, если хочешь.
— Здесь?
Она посмотрела на него из-под волос, упавших на лицо, когда она наклонилась. Пламя возле ее кровати танцевало, почти угасая в луже свечного сала. Казалось, оно заставляет и ее танцевать, порхая по комнате и вокруг него, с ее зубами, ногами и этой косточкой сзади на шее.
— Я могу постелить тебе на эту ночь, — сказала она.
— Нет, — ответил он после секундного колебания. — Я уйду сейчас. Я хочу уйти прямо сейчас.
— Ты ведь не боишься, Старший, так?
— Чего мне бояться?
Она вновь опустилась на стул и положила руку на кипу льна. В прерывистом свете лучины эта кипа сияла, как кучка желтой соломы или даже потускневшего золота.
— В путешествии думай о себе как о принце, — сказала она, — о принце, который однажды может стать королем.
Он улыбнулся, но сердце его забилось сильнее. Неужели она наконец собирается рассказать ему правду о своем прошлом? Что некогда, далеко в лесу, она не только знала роскошь и изысканность, но и сама была королевой?
— Почему я должен так думать?
— Почему? — Она усмехнулась. — Чтобы обладать мужеством принца. — Она прижала ладонь к кипе льна, потом подняла руку, оставив на льне четкий отпечаток. — И главное, чтобы у тебя была удача принца.
Пламя наконец погасло, и комната разом погрузилась во тьму. Он слышал, как мать усмехнулась, на этот раз словно издалека.
— А теперь, — сказала она, — в моих глазах ты ищешь мир, как принц. Ты принц — я нарекаю тебя таковым — и можешь быть королем. Скажи мне, кто ты.
— Я принц.
— А что ты скажешь тем, кто спросит, кто ты?
— Что я принц. Обещаю, что скажу так. Я изменился. Я больше не Старший.
— Тогда иди, — засмеялась она. — И будь принцем для меня. Тогда ты будешь им и для остальных.
Глава пятая
«Мы ткем, мы ткем…»— Гримм пребывал в такой глубокой дреме, что ему потребовалось несколько секунд, чтобы узнать в худом молодом слуге Куммеля, вошедшего с водой для бритья. И когда он глядел, приподнявшись на подушке, голова его вновь затряслась от этой мучительно неузнаваемой строчки из песни.
Поставив таз на умывальник, Куммель бросил взгляд на узкую кровать. Отдернул шторы, чтобы открыть квадратик зловещего белого неба Штайнау, перед тем как поклониться и выйти.
Сон Гримма был ужасающе предсказуем: похороны заживо, переход в какой-то иной мир, меж тем как в этом на него лилась грязь. Едва ли можно было назвать это кошмаром. Он чувствовал почти облегчение, когда оставлял родину, чье будущее выглядело таким безрадостным. Но это беспокоило его больше, чем обычно, когда он приводил себя в порядок перед началом дня и в висках начинала стучать знакомая пульсирующая боль.
Когда он вышел к завтраку, Гюстхен уже сидела за их столиком у окна. Большая часть других столиков тоже была занята, и в помещении стоял сильный разноголосый шум. Когда Гримм уселся, он заметил, что несколько мужчин, потягивая чай и намазывая маслом булочки, листают газеты. Дыхание его участилось, он попытался по выражению их лиц оценить, сколь плохие новости поступили из-за французской границы или даже из Берлина, где на нового человека, Бисмарка, возлагалось едва ли не больше надежд, чем на последнего Наполеона.
— Похоже, будет дождь, — сказала Гюстхен, когда Куммель подошел наполнить чашку Гримма. — Нам может не удастся дальняя прогулка. — Она ослепительно улыбнулась, будто быстро открыв и тут же захлопнув маленькую книжку, как делала, когда особенно нервничала. — Но может быть, вместо этого стоит пойти в церковь, где ваш дед был пастором? Отец говорил, ты в свое время всем рассказывал, что будешь священником, и читал проповеди со стула в гостиной.
— Да, он так говорил?
— Мне бы хотелось увидеть церковь, дядя, потому что ты сказал, что предпочел бы не смотреть на Амтсхаус.