Вилли нервно улыбнулся, глаза его были закрыты, руки все еще играли на одеяле последний звучный аккорд. Больше он никого не слышал. Никого.
— Но все было таким пыльным. Все было покрыто слоем пыли. А мать и ты сидели напротив друг друга. За столом, помнишь? Она шила, а ты читал. — Вновь на лице его мелькнула улыбка. — И было так, Старший, будто я, в пыльных ботинках и яркой дорожной одежде, я не былтам с вами.
Не в силах говорить, Якоб наклонился было вперед, но тут же откинулся назад. Он по-прежнему слышал, как невестка задыхается от слез. Дортхен знала. Она всегда отказывалась принять это, но сейчас она тоже понимала, что Вилли уходит — от него, от нее, от них всех.
— Ты здесь, — сказал больной более уверенным и ровным голосом. — Я рад, что ты здесь, Якоб. Я никогда не мог жить без тебя, и, кажется, — я и умереть без тебя не могу.
— Довольно, Вилли. Ты достаточно сказал.
Голос его стал тише.
— Но они обе теперь твои. — Якоб краем глаза заметил, что Дортхен, высвободившись из рук Августы, шагнула ближе. Вильгельм тоже это заметил и потянулся к Якобу. — Она твоя, — выдохнул он с какой-то дьявольской усмешкой, вместо своей обычной добродушной. — Ты заберешь ее обратно, правда? — Он закрыл глаза, словно защищаясь. — Я всегда лишь охранял ее для тебя.
Жмурясь от слез, Якоб прикрыл рукой глаза брата. Спустя какое-то время, которое показалось вечностью, взглянул на Дортхен. Она спрятала лицо на плече дочери. Но Августа смотрела прямо на него. Она крепко сжимала губы, чтобы не заплакать — или, как почудилось ему позже, — чтобы не улыбнуться.
Дортхен дождалась, когда Августа вновь появилась в дверях комнаты дяди.
По лицу дочери ничего нельзя было понять. Шаль, которую она, вероятно, считала данью любви, свисала с ее руки. Она выглядела одновременно дерзкой и расстроенной, и пока не заговорила, казалась гораздо старше своих лет.
Уже без шляпки, Дортхен присела на стул, положив руку на руку Гримма лежавшую на покрывале. В другой руке она держала свернутую фотографию из Касселя. Пока Августа была в коридоре, она смотрела на нее, чтобы взять себя в руки. Из троих изображенных на ней она сразу узнала только Куммеля в старом сюртуке Вилли, неподвижно застывшего с краю.
Дочь в первом ряду в центре была удивительно похожа на саму Дортхен в ее возрасте. Ее улыбка была дежурной и никаких чувств не выказывала. А Гримм как-то неудачно повернулся. Лицо его не было размыто, но копна седых волос, запечатленная под странным углом, походила на парик.
Чем дольше Дортхен смотрела на фотографию, тем увереннее в ее памяти всплывало то, что однажды написал геттингенский ученик: хотя шурин и выглядел худощавым, почти хрупким, в нем было что-то от бойцов старой закалки, которые останавливаются, чтобы снять шлем и сделать глоток свежего воздуха, а потом с новыми силами бросаются в бой. Как закаленные бойцы обретали силу в битвах, так Гримм обретал ее в работе.
Дортхен взглянула на его все еще неспокойное лицо на подушке. Ничего не изменится…Но это неправда. Она чувствовала, что сейчас заплачет, и не хотела показывать Августе своих слез.
— Как он? — спросила дочь, эта девушка, которая мечтала о любви до свадьбы, будто любовь можно было принести с улицы, как вязанку дров.
— Кажется спит. Это не может продолжаться долго. — Она сделала паузу, крепче сжала его руку, и это придало ей силы. — Но у него ведь есть своя история. Он это примет.
— Мама…
Дортхен положила фотографию на колени.
— Я видела, что он написал в блокноте. «Сказку, сказку, сказку». Это была хорошая сказка.
Августа медленно подошла к кровати. По смятому покрывалу было видно, где сидел Куммель. Закусив губу, Августа наклонилась разгладить ткань.
— Сядь, Гюстхен, — сказала мать, и та покорилась, повернувшись к ней даже не в профиль, а спиной. Несколько минут они сидели молча, Августа наматывала на руку шаль, не оборачиваясь к матери. Наконец Дортхен заговорила: — Мне кажется, — сказала она тихо, будто слова стоили ей усилий и она свивала из них, как из собственных волос, веревку, чтобы совершить побег из высокой башни, — что ты слишком мало думала о Вильгельме. Возможно, недооценивала его в сравнении с дядей.
— Мама… — Августа все же полуобернулась к ней и, нахмурившись, посмотрела на старика, который как будто спал. — Он, возможно, слышит нас.
Она снова отвернулась, и плечи ее опустились.
— Они подходили друг к другу, — подытожила Дортхен, — как близнецы. Я знала это с самого начала. Они буквально дышали одним воздухом, хотя для обоих это вовсе не было легко. Возможно, ты считаешь, что Вильгельм больше брал, чем отдавал. Но ты ведь не знаешь, как они поддерживали друг друга все эти годы. Даже я всего не знаю, хотя мне известно, что без более светского Вилли «Сказки» никогда не имели бы такого успеха.
Августа покачала головой — молча, недоверчиво.
— Ты считаешь, что твой дядя многим пожертвовал, и это так, но выполнять свой долг было его желанием. — Лицо Дортхен вдруг озарилось. — Долг былего желанием. Долг по отношению к Вильгельму, к матери, к вам, детям. К родине. Для него больше ничего не существовало. Разве ты сама это не поняла?
Августа покачала головой, глядя в пол. Дортхен понимала, что говорит о нем так, словно он уже умер, но иначе она не смогла бы сохранить самообладание. А она обязана была его сохранить. — Полагаю, он мало чего не успел в жизни, и ему мало от чего приходилось отказываться.
Дочь снова обернулась. Ей даже на мгновение показалось, что она улыбается.
— Я имею в виду в личной жизни, — продолжала Дортхен. — Конечно, в сфере общественной деятельности были разочарования. Не мне тебе говорить. Если бы объединение состоялось — мирным путем, как он мечтал, — оглядываясь назад, он, конечно, считал бы, что совершил все в этой жизни.
Августа сжала губы.
— Когда-то он сказал, — пробормотала она, — что ничего никогда не любил так, как родину.
Дортхен помнила. Она помнила свое удивление, обиду и негодование от его слов.
— Думаю, он считал, что так безопасней.
— Безопасней?
— Никто не заставлял его вступать на тот путь, который он выбрал, Гюстхен. У него был выбор. У всех нас, в конце концов, есть выбор. — Она увидела, что Августа пристально смотрит на бессильную руку Гримма, которая много рождественских праздников назад обнимала Дортхен, утешая ее. А кто знает, сколько раз за эти годы в памяти Дортхен оживали те мгновения?..
— А ты? — спросила молодая женщина. — Ты тоже сделала свой выбор?
Глаза ее наполнились слезами. Взглянув на Гримма, она словно спросила у него позволения ответить.
— Для меня всю жизнь существовал лишь один мужчина. Я люблю Якоба, но не как мужа. Нет, не как мужа. — Сейчас она могла так сказать, хотя всего полжизни назад было иначе. Но теперь все позади. Она хотела, чтобы все было позади.
Августа склонила голову. Дортхен не могла понять, оправдала ли своим ответом ее ожидания. Вероятно, нет. Но как ни странно, ей было легко солгать, совсем легко. Дочь замерла и вновь уставилась на стопку непрочитанных журналов. Прошло немало времени, но Дортхен больше не сказала ни слова. Да ей и нечего было сказать. Если кто и мог нарушить тишину, так это Августа. Но она вдруг решительно встала, поглощенная своими мыслями.
— Тогда скажи мне одну вещь, — резко произнесла она. — В ту ночь, когда умер папа, когда ему казалось, что мы — не люди, а картины, что он имел в виду, когда сказал: «Возьми ее обратно. Я всегда лишь охранял ее для тебя». О ком он говорил? О тебе? Или обо мне?
— Ах, Гюстхен, — вздохнула мать. — Он бредил, ты же знаешь.
— Даже если так! Он что-то вкладывал в эти слова. И дядя выглядел потрясенным, когда их услышал.
— Это совсем не то, что ты думаешь. — Дортхен закрыла глаза и прижала руку к губам. Но если бы она обернулась, дочь увидела бы, что она улыбается. А это выглядело бы слишком нелепо.