Она отошла, но голова его продолжала кружиться. Ему пришлось сосредоточить взгляд на ее изящных туфельках, чтобы не выронить чашку. Она держала и свою чашку, но, как будто ждала, чтобы он пригласил ее сесть. Солнце, клонившееся к горизонту, жгло ему спину. Он вытащил диванную подушечку, и она села рядом, но он не хотел больше говорить о Куммеле. Хватит. В голове его роились другие, более яркие образы: сцены битвы, которую он видел со спины своей лошади, сам вовлеченный в водоворот, рубя мечом направо и налево.
— Эта шаль… — начал он, но голос так оглушительно отдавался у него в голове, что он не мог продолжать. И хотя ему очень хотелось чаю, он не смог поднести к губам чашку.
— Ты ее помнишь? — голос Августы дрогнул.
Он сразу пожалел, что заговорил. Ведь это представляло для нее огромный интерес. Да, он помнил, как бы страстно ни желал забыть. Осень 1831 года, работа в библиотеках: Страсбург, Франкфурт, Швейцария. А тем временем в Геттингене Вилли сильно сдал: астма, сердце, воспаление легких. В университете Вилли дали звание профессора, чтобы обеспечить Дортхен, которая очень скоро могла остаться вдовой. Гримм нашел эту шаль во франкфуртской лавке и отправил домой отдельной посылкой.
— Скажи мне, — голос Августы звенел у него в голове. — Скажи, прошу тебя…
Что она хотела знать? Сказать ей о чем? О нем и Дортхен? Ни сейчас, ни — когда-либо после я тебя не оставлю…Он осознал, сколь они близки, и голова его склонилась ей на плечо. Сказать ей… Сейчас, спустя столько времени. А почему бы и нет? Она — его последняя надежда. Лошадь под ним поднялась на дыбы, и он почувствовал себя победителем: в его седле сидела эта молодая чувственная женщина, и он словно выхватил и унес ее из этой резни. Вот как ему бы хотелось путешествовать. На востоке за лесом выиграна битва. Он уже бросил взгляд на тропинку, открывающуюся впереди. Ни сейчас, ни когда-либо…
Он услышал, как чашка с грохотом упала на дощатый пол, как тревожно вскрикнула Августа. Вновь он сражался один.
Якоб обнаружил ее там, где и сказала ее мать: на оттоманке возле елки. Гостиная освещалась только свечками на ветках. Она печально посмотрела на него, а затем обратила взор к куче подарков, которые как грибы окружали елку.
Было поздно, и она выглядела измученной. Но он был рад видеть, что она перестала плакать. Когда он опустился на колени, чтобы их лица оказались на одном уровне, она пошевелилась и храбро ему улыбнулась.
— Пора, Гюстхен, — сказал он. — Ты знаешь, мне пора идти.
— Король даже не позволит тебе остаться на Рождество?
— Нет, мой дорогой птенчик,даже на Рождество. — Он потянул за темную материю, в которую она была закутана. — Что это на тебе?
— Мама дала. Это ее любимая шаль. Она сказала, ты купил эту шаль для нее во Франкфурте, еще до моего рождения.
Он тихонько опустил руку. Шесть лет — казалось, его собственное время ушло еще стремительнее, чем у этой крошечной девочки. Она закуталась плотнее, голова осталась лежать на подлокотнике оттоманки.
— А куда ты едешь, дядя?
Якобу пришлось наклонить голову, чтобы взглянуть ей в глаза.
— О, есть много мест, кроме Ганновера. Много других Германий — помнишь, я рассказывал?
Она кивнула.
— Ты попытаешься найти королевство, которое выпало из кармана своего государя?
Он улыбнулся, пальцы его пробежали по складкам шали.
— Нет, Гюстхен, я буду искать кое-что получше. Место, где смогу работать и зарабатывать деньги, и куда вы все можете потом приехать, чтобы мы никогда больше не расставались.
— Ты будешь учить студентов?
Якоб сжал губы. По правде говоря, он в это не верил. Ведь были и другие, лучшие способы «колоть дрова». Он не был рожден преподавать; даже восемь часов в неделю в Геттингене были свыше его сил. Вместе с теми тридцатью шестью, что он обязан был посвящать университетской библиотеке, у Гримма оставалось совсем мало времени для настоящей работы.
— Я подумываю составить большую книгу немецких слов, Гюстхен. «Словарь», чтобы люди могли знать, откуда произошли слова и что они означают. Возможно, твой отец мог бы помочь мне — и мы могли бы заниматься этим везде, понимаешь?
Он сморщил нос. Ему было понятно, что она пытается удержаться от слез.
— А если ты уедешь в другие земли? — спросила она. — Туда, где темные леса и сказки, и все добро и зло? Разве мы до тебя доберемся?
— А ты не хотела бы жить там, мое сокровище?
— Нет! — она даже вздрогнула. — Мне было бы страшно.
— В таком случае обещаю тебе держаться подальше от таких земель.
— А если ты случайно попадешь туда — провалишься через дырку в карте?
— Этого не случится. Попасть туда можно только по желанию.
— А злые люди? Если они захотят туда приехать — они смогут?
— Ну, — улыбнулся он, — будем молиться, чтобы не смогли. Он поднял руку к ее плечу, слегка сжал его и встал. — Я должен идти, Гюстхен. Король говорит, мне следует уехать до полуночи, и я не хочу сердить его еще больше.
Она обернулась, чтобы посмотреть на него.
— Ты будешь совсем один?
— Нет, нас целых трое. Еще два профессора — помнишь? — Дальманн и Гервинус, они ждут на улице. Мы вместе поедем в Витценхаузен, а затем в Гессен. Это наш настоящий дом, Гюстхен. Ты скоро увидишь его, я уверен. Я покажу тебе, где мы росли, когда были детьми. Все места, всех людей.
— А ты не можешь просто сказать королю, что просишь прощения — от души? Не можешь принести присягу и остаться? — Глаза ее все же наполнились слезами.
Вздохнув, он вновь опустился на колени. Как объяснить пятилетнему ребенку, что такое нарушение конституционных прав будущим тираном? Какое значение имеет для тирана то, что он делает? «Восемь солдат — большая ценность, чем один университет». Говорили, так сказал Эрнст-Август, сокращая учебные часы. Говорили, что тот совершил уже все мыслимые грехи, за исключением самоубийства. Ни Якоб, ни шесть его товарищей не смогли стерпеть, когда новый король мановением руки отменил старую либеральную конституцию. Они ведь ей присягали, и ни один смертный не мог освободить их от этой присяги. Якоб писал Савиньи, что на карту поставлена честь не только университета, но и всего Ганновера; это дело принципа для всех немцев.
— То, что сделал король, неправильно, — попытался объяснить он. — Совсем неправильно. Он хочет править, не слушая других людей, но у людей есть право обсуждать, советовать, высказываться, объяснять, чего онихотят. Вот почему мы, профессора, не будем присягать ему на верность, понимаешь? И он этим удивлен. Профессора обычно говорят то, что хотят услышать короли, — по крайней мере, в немецких землях. Но, Гюстхен, мы — другое дело…
— Вы не злые? — прервала она, уловив, по крайней мере, это различие.
— Совсем нет. Троим из нас и еще четверым — включая твоего отца — придется оставить свою работу, но не страну: мы все делаем то, что мы должны делать. И даже если в Ганновере не все видят вещи в том свете, в котором их видим мы, есть много людей за его пределами, которые помогут и поддержат.
— Мама сказала, ты стал известным. Куда известней, чем раньше, когда писал книги.
Он встал.
— Правда? Она так думает?.. Все, мне пора. Гюстхен, дорогая, под елку я положил для тебя подарок. Подумай обо мне, когда будешь его открывать.
Он собрался выйти из комнаты, но она подняла голову:
— Можно я открою его сейчас? Сегодня вечером? Так, чтобы ты видел?
— Нет, это неправильно, понимаешь? Нужно поступать так, как должно.
Она не отводила от него глаз.
— Дядя!..
— Да? — Он был уже у двери. Его ждал экипаж под конвоем драгунов.
— Не езди в эти земли без карты! — Голос ее сорвался, глаза заблестели в свете свечей. Она хотела от него больше, чем он готов был дать. Ее настойчивость почти раздражала. Нужно было что-то сказать, что-то такое, чтобы она замолчала.
— Клянусь тебе, Гюстхен, раз ты со мной не едешь, я не отправлюсь туда без карты. Ты слишком дорога мне — самый дорогой человек в моей жизни. Я тебе это уже говорил?