— Я почти закончила читать «Сказки», — сказала она тихо.
— А, должно быть, для тебя это развлечение.
Она смотрела мимо, на обитое бархатом кресло.
— Они заинтриговывают меня. Они такие пылкие. Переполнены дикими… эмоциями. — Она улыбнулась, чем-то озадаченная. — Должна признать, что нахожу некоторые из них пугающими, хотя я этого не чувствовала, когда была моложе. Образы; они часто варварские.
— Так нам их рассказали, — Гримм пожал плечами; выражение ее широко открытых глаз подталкивало его продолжить свою мысль. — Возможно, иногда нам не нравилось то, что мы слышали, но мы должны были записывать точно. В конце концов, то, что говорит народ, есть то, что представляет собой этот народ. Но конечно, немецкие варианты некоторых сказок отнюдь не варварские, хотя могли бы такими быть.
Было видно, что для нее это новость.
— Правда? И какие же?
— О, например, «Спящая красавица». — Ее глаза снова расширились. — Наша заканчивается приходом принца: пробуждением и свадьбой. В других вариантах это была лишь середина куда более жуткой сказки. Посмотри французский вариант: Перро, «Красавица в спящем лесу».Губы Гримма шевелились, будто он сам припоминал: война, вынужденное отсутствие принца, мерзкие склонности существа, взявшего бразды правления…
Гюстхен не отвечала. Ее рассеянный взгляд стал напряженным.
— Почему ты вернулась к «Сказкам», Гюстхен? — спросил Гримм.
Она взглянула на него, будто вдруг вспомнила, что он тут; может, она зашла сюда в полусне?
— Мне было интересно читать их там, где ты их собирал. Я думала, это заставит меня иначе взглянуть на них.
— Это было давно, Гюстхен. В другом мире.
— Но ведь то время все еще живо для тебя? — Румянец так ярко проступил на щеках, что ему показалось, она перегрелась. А затем, к своему испугу, он увидел, что у нее дрожит губа.
— В некоторых отношениях — да.
— А возвращение в эти места разве не пробуждает память? О том, что здесь было? О пылких чувствах, которые ты сам испытывал?
Он смотрел на нее в тяжелых раздумьях. Губа у нее по-прежнему дрожала. Изящные пальцы так крепко вцепились в книгу, что она могла бы удержать всех карликов и великанов-людоедов из сказок, чтобы они из нее не выпали. Очевидно, для нее это было важно, но Гримм понятия не имел, что она хотела услышать; все, что он смог воскресить в памяти, — заглавные слова из материалов по «Словарю»: сложные существительные с корнем Familie.В словаре немецкого языка, который он использовал, будучи ребенком, и который все еще хранил в берлинском кабинете, было только пять таких существительных; сейчас он имел дело примерно с девятью десятками.
Прежде чем он смог заговорить, снаружи послышался стук. С некоторым облегчением Гримм кивнул, и Гюстхен пошла открывать.
— Что ты там пишешь?
Якоб вздрогнул, когда мать с ним заговорила. Инстинктивно согнул руку, закрыв письмо, стараясь не запачкаться невысохшими чернилами. Он не слышал, как она входит в комнату. Отодвинул стул от письменного стола и встал, чтобы встретить ее в дверях.
— Всего лишь письмо Савиньи, мама. — Он улыбнулся. — Итак, сегодня ты чувствуешь себя достаточно хорошо, чтобы подняться. Прекрасно.
Она кивнула и получше запахнула халат на шее, украдкой бросив на него взгляд и отвернувшись от яркого утреннего света, заливавшего спальню Якоба.
— Савиньи? — повторила она, словно, произнося имя вслух, силилась соединить его в своей затуманенной памяти с какими-то сведениями. И ей это удалось. — Он обладает большими связями, да? Он мог бы продвинуть твою работу.
Якоб улыбнулся. Он стоял вполоборота от нее к сияющему окну, так что — не в первый раз за эти трудные месяцы — они, разговаривая, смотрели в противоположных направлениях.
— Я не прошу у него помощи такого рода.
— Понимаю.
— Я знаю, он сделал бы все, что мог, мама, но сейчас мы живем в другом мире.
Якоб не был уверен, что ей удалось понять, почему: потому что старый рейх был уничтожен, у гессенцев не было больше курфюрста, а был корсиканский король-марионетка. («Короли, курфюрсты, лесорубы, — говорила она, — какая разница?») Но он бы хотел, чтобы она поняла, почему он с негодованием ушел из гессенского военного училища, когда из него сделали комиссариат, при участии которого оккупационные войска Бонапарта грабили город. К тому времени, когда с этими стервятниками было покончено, во всем Гессене едва ли остался хоть один позолоченный подсвечник.
— Так что же ты рассказываешь своему Савиньи? Здесь мало новостей.
Соседская перепелка, сидящая в клетке на низком окне, завела свою навязчивую песню.
— Я переписываю для него некоторые старые истории. Он просил их отчасти для того, чтобы развлечь трехлетнюю дочь, но и потому, что мы обсуждали возможность, которая есть у нас с Вилли, подготовить собрание и опубликовать его.
Он был рад, что не видит выражения ее лица. У нее редко хватало терпения спокойно относиться к этому увлечению братьев, а сейчас его было еще меньше, поскольку она зависела от благотворительности родственников, которая позволяла сохранять платежеспособность ее семьи. Она даже перестала пить чай, потому что не могла позволить себе сахар.
— И какие истории ты выбираешь для трехлетних девочек?
— «Месяц и его мать», «Румпельштильцхен», «Можжевельник»…Все тебе хорошо известные.
— Еще бы не известные! Ведь это я рассказала их тебе! Но ты действительно полагаешь, что кто-нибудь опубликует эти вещи или заплатит приличные деньги за то, чтобы их прочитать? Разве это не просто плод праздных умов, женщин за прялкой, матерей, подолгу сидящих с детьми? Разве это не так?
Пораженный ее горячностью, Якоб смотрел на ее осунувшийся профиль. Когда-то она была пухленькой большеглазой женщиной, а теперь у нее проступили лицевые кости, а серая кожа обвисла. К пятидесяти трем годам она вынесла двенадцать скорбных лет вдовства и имела шестерых детей, ни один из которых не был обеспечен. После стольких ее разочарований чтомог сказать ей Якоб о своих «Сказках»? Ему всегда было нелегко разговаривать с матерью так, как она хотела чтобы с ней разговаривали. Сейчас это стало почти невозможно. Но слава богу, ему почти не приходилось вести с ней такие разговоры…
— Ты обижаешь и себя, и сказки, мама! — произнес веселый голос из коридора.
Якоб смотрел, как мать повернулась в ту сторону, откуда вбегал улыбающийся Вилли, с еще затуманенным после сна взором, затягивая пояс на старом отцовском халате.
— Во всех германских странах сказки, что передавались из поколения в поколение, больше не в моде. Если их не сохранить так, как Якоб этого хочет, — в том виде, как они были рассказаны, — наше драгоценное наследство может быть утрачено навсегда.
— А разве это важно? — Она повернулась к Якобу.
— Да, мама, я думаю, что да.
— Даже если твои любимые немецкие государства перестанут существовать на карте, о чем ты не устаешь нам напоминать?
Якоб лишь вспыхнул, Вилли усмехнулся и прочистил горло, чтобы подавить кашель.
— Тогда это будет еще важнее, мама! — сказал он. — В сказках живет народный дух, наша живая душа. То, что они принадлежат всем нам, и делает нас народом. Так ведь, Старший? — Он взглянул на брата с мимолетной тревогой.
Якоб благодарно кивнул, и несколько минут они с матерью продолжали пристально смотреть друг на друга, покуда перепелка громко насвистывала над толкотней двуколок и тележек на Марктгассе. Якоб почти слышал, как мать думает, что именно из-за этого он бросил право, свою профессию. Для Доротеи Циммер Гримм вопрос всегда заключался в деньгах. К тому же он никогда не мог найти к ней подхода, так же, как и она, — кроме волшебных сказок.
— Прошу прощения, что побеспокоила, — сказала она наконец и шумно двинулась к выходу.
Якоб подошел к двери.
— Что-нибудь принести? — спросил он ее сгорбленную спину, вдруг возненавидев то, что видит ее столь угнетенной из-за потери человека, которого она любила больше всех, и испытывая смятение при мысли, что когда-нибудь и он станет таким же. — Могу я что-нибудь для тебя сделать?