Он прошел через холодный вестибюль, пахнущий полированным деревом и ладаном. Ласкаль угостил их вином, но сам к нему даже не притронулся. Мейсон прекрасно помнил, в каких спартанских условиях жил святой отец, когда впервые его увидел в хижине на берегу африканской реки. Здесь, по всей видимости, священник еще меньше потворствовал своим слабостям. В силу привычки? Или ради покаяния? Богатая библиотека, которую им продемонстрировали, несомненно, предназначалась для общего пользования. Монастырские стены своим суровым видом словно воспевали жизнь, направленную на обновление и самоотречение. Мейсон не видел кельи отца Ласкаля, но знал, что в ее обстановке отсутствуют следы его пасторского прошлого и атрибуты нынешнего положения, как не было в ней ничего, указывающего на его преклонный возраст и телесную немощь. Священник наверняка предпочел для себя каменный мешок с железной койкой. Возможно, единственной роскошью там был ночной горшок под кроватью. Ласкаль был здесь не для того, чтобы провести остаток дней, вспоминая былые заслуги. Он был здесь для очищения души, чтобы предстать перед лицом Создателя в ожидании Его суда.
Во дворе было холодно. Под ногами лежал тонкий слой выпавшего снега. Ступив на этот белоснежный ковер, Мейсон вдруг пожалел, что не сидит сейчас в одном из шале под горным склоном и не ждет с нетерпением утра, когда можно будет сесть в кабинку фуникулера и отправиться на вершину ледника. Он прикрыл веки и представил себе во всех подробностях длинную и сложную трассу, а потом захватывающий дух спуск по крутому склону. Ему не раз приходилось лететь вниз с заснеженных гор через белую пустыню, исчерченную голубыми тенями. Он всегда предпочитал горные вершины отлогому спуску, переходящему в долину Аржантьер. [80]
Мейсон хорошо знал горы. Подъемы на Монблан, Гран-Жорасс [81]и Маттерхорн [82]входили в программу тренировок. Альпинизм закалял волю и позволял получить полезные навыки. Мейсон с интересом изучал технические требования к каждому восхождению, а потом с удовлетворением фиксировал собственные достижения. Но наибольшее удовольствие он получал от горных лыж. И сейчас он вдруг почувствовал смутную тоску по острым ощущениям, которые они дают. Господи! Похоже, неизбывная печаль ирландца — нечто вроде заразной болезни. Меланхолия Пола Ситона нежданно-негаданно нарушила его покой.
Мейсон открыл глаза, но настроение не улучшилось, и он вдруг вспомнил о былой несчастной любви Ситона. Ее звали Люсинда. У Мейсона было много женщин, но вряд ли он кого-нибудь любил так, как ирландец свою Люсинду Грей. У Мейсона в основном были не слишком трезвые дамы на одну ночь. Правда, в Германии у него как-то раз была более продолжительная связь, оборвавшаяся из-за пограничных барьеров и его частых отлучек. В Ирландии он неосмотрительно вступил в опасную связь с женой интенданта из «прово». Но тогда им в основном руководило желание насолить этому зажравшемуся убийце, слывшему неприкасаемым по причинам, о которых никто толком и не знал. И все же тогда он потерял голову из-за Шинейд, из-за ее серых глаз и неукротимого темперамента. Но она не захотела уйти от этого выродка. Двое обожаемых малышей прочно скрепляли их брак.
Если хорошенько подумать, то практически все более или менее значимые воспоминания остались у Мейсона о мужчинах. Ему приходилось и убивать, и спасать людей. Хорошо, если второе чаще, чем первое. Врагов он ненавидел, зато искренне любил друзей. Он тем легче рисковал собственной жизнью, чем больше она зависела от преданности, отваги и хладнокровия его собратьев по оружию.
За исключением сестры. Она была единственным исключением в его кодексе чести. Сестру Мейсон очень любил. Больше всего на свете. Он любил ее за чистоту, пылкость, яркость ее личности. Его Сара была из ряда вон, иначе не скажешь. Ее явно сделали не по шаблону. Мейсон понимал, что в его братской любви заложена изрядная доля эгоизма, ибо его страшила перспектива остаться на свете без кровной родни. Это означало бы разрушение семейных корней и полнейшую изоляцию. А тот угрюмый мир, который зовется одиночеством, углубился бы до размеров бездны. Товарищи любили Мейсона, если можно так сказать, за смелость и острый язык. Сара же любила его просто так. Мейсон тоже любил Сару, и не только из эгоизма. Вовсе нет. Ведь Ник Мейсон готов был отдать за нее свою жизнь.
«Продать, — пришло ему в голову, — а не просто так отдать. Продать — вот более точное определение. И не задешево». Снова повалил снег. Мейсон запрокинул голову и прищурился, глядя на густые хлопья, медленно кружившиеся на фоне неприступных стен. Он не представлял, как можно просто так расстаться с жизнью. Это было чуждо его натуре. Однако ради сестры он готов был поторговаться. В любом случае, если нашелся бы желающий купить его жизнь, Мейсон уступил бы ее, но за очень высокую цену.
Он вздохнул. Теперь можно было и возвращаться. Последнее соображение служило прекрасной заменой якобы выкуренной сигарете. Оно было созвучно тому образу крутого мачо, каким его считал Пол Ситон. Мейсон догадывался, что ирландец о нем не слишком высокого мнения, считал его мужланом. Ну и пусть. Мейсон тоже считал, что Ситон ни на что не годится. По крайней мере, в драке. Ситон уже давно выдохся. В этом не было его вины, но тут уж ничего не поделаешь. Ситон был хромой уткой. И теперь им все же придется отправиться в дом Фишера и сразиться с тварью, держащей в плену трех пока еще живых девушек. Им предстояла сверхсложная миссия. Она, конечно, была вызвана необходимостью, но надежд на успех практически не было. В глубине души Мейсон понимал, что это сражение будет поопаснее африканской схватки, из которой он вышел победителем.
Однако слабак напарник беспокоил его куда меньше, чем этот загадочный любитель сигар, Малькольм Коуви. Коуви всезнающий и вездесущий. Коуви увертливый и хитроумный. Мейсона почему-то тревожила эта двойственность. Уже при первом упоминании о Коуви он почувствовал в его имени скрытую угрозу. Не мешало бы расспросить священника об этом человеке. Ситон, при всех его талантах, иногда бывает до ужаса тупым. Зато монсеньор Ласкаль видит — по крайней мере пока — всех насквозь. Мейсон круто развернулся и, задрав голову, некоторое время созерцал уходящую ввысь каменную громаду и затянутую снежной пеленой бездну над ней. Затем он глубоко вдохнул морозного воздуха и пошел назад по своим запорошенным следам.
В библиотеке Мейсона встретили молчанием. Но молчание это было вполне дружеским. Похоже, Ситон и священник догадались, что он вовсе не покурить выходил. Но оба сочли за благо закрыть глаза на этот пустяшный обман.
— Ведь там произошло что-то еще, святой отец? В блиндаже у Уитли произошло что-то такое, о чем вы не стали упоминать.
— Это несущественно, Николас.
— И все же расскажите нам. Знание — сила.
— Вера, сын мой, — улыбнулся Ласкаль, — вот сила.
— И все же.
Камин уже догорал, и в его мягком свете видно было, как изогнулись в усмешке губы священника Выражение его лица говорило о том, что память его пока еще не подводит.
— Его блиндаж был хорошо укреплен. Там были койка, застеленная солдатским одеялом, карточный столик, за которым мы сидели, и два стула. А еще две полки. На одной стояли книги, а на другой — банки с мясными консервами, кофе и та самая бутылка виски. В углу на перевернутом ящике я увидел патефон «Виктрола». При иных обстоятельствах такую обстановку можно было бы назвать уютной. Однако даже если отвлечься от происходящего вокруг, то въедливый запах кордита и порошка от вшей, а также небольшая пробоина в настиле землянки после недавнего минометного обстрела нарушали эту идиллическую картину. И еще. На столе рядом с картами лежал револьвер марки «Уэбли». Без рукояти и с оторванным барабаном. Вероятно, именно с этим револьвером Уитли ходил в бой, когда в него попал снаряд. Теперь револьвер служил некой искалеченной реликвией, молчаливым свидетельством силы взрыва, который ни один смертный не в силах пережить. На фронте, пока шла война, я носил форму капитана. Войдя в блиндаж к Уитли, я первым делом снял накидку. Он не предложил мне раздеться, но я старался тянуть время. Итак, я повесил накидку на крючок, а когда собирался уходить, Уитли даже не удосужился встать, чтобы меня проводить, хотя для офицера его ранга такое проявление вежливости было бы обычным делом. Но он продолжал сидеть, развалясь на стуле. И тут вдруг заиграла «Виктрола».