Ситон, конечно, знал заранее, что в пакете не найдет снимков. Его размеры не соответствовали стандартным фотографиям того времени. К тому же толщина и вес свертка подсказали Полу верный ответ еще до того, как он развернул клеенчатую обертку. Тем не менее некоторое разочарование сменилось неподдельным восторгом. Пол наскоро пролистал тетрадь. Все двести страниц в ней были пронумерованы. Пандора аккуратно проставила цифры в правом верхнем углу.
За его спиной футболисты, закончив игру, одевались и собирали сумки. Симпатичные итальянцы уже давно скрылись из виду. В высоких ветвях над рекой шелестел ветерок. Ситон открыл первую страницу дневника Пандоры и при тусклом свете уходящего дня принялся читать.
6 октября, 1927
Переправа была кошмарной. Солент встретил нас сильным волнением, и суденышко, на котором мы плыли, бросало из стороны в сторону. Летом туристов, очевидно, доставляют туда паромы. Но паромы перестают курсировать в начале сентября. На остров можно добраться и на почтовом пароходике, который берет пассажиров. Но Фишер, помешанный на конспирации, настоял на строжайшей секретности. Дэнниса это, разумеется, привело в полный восторг. В войну он служил в артиллерии, но прежде провел год на флоте. О тех временах он не без иронии отзывается как о «матросских буднях». Особую ностальгию вызывает у нею Портсмут. Он называет его Помпеей. Вечером накануне отплытия из города Дэннис после ужина потащил нас в портовый кабачок.
Мы пошли туда прямо из ресторана. На улицах было полно матросов. Синяя форма смотрелась на них весьма колоритно. Но они были буквально накачаны алкоголем, так что воздух был пропитан агрессией. В баре, куда привел нас Дэннис, один пьяный моряк прошелся по поводу евреев. Его налитые кровью глаза смотрели прямо на Фишера. Матрос, все больше распаляясь, нависал над нашим столиком. Это был здоровенный детина, широкоплечий, с мощной грудью. Закатанные рукава обнажали мускулистые предплечья, совсем как у цирковых силачей. Разница состояла только в том, что у нашего моряка руки были сплошь в наколках. Он, похоже, постарался вытатуировать названия всех судов, на которых ему довелось служить.
Дэннис все же сделал попытку встать, видимо собираясь дать отпор хулигану. Фишер же только усмехнулся, что-то тихо сказал Дэннису, и тот сел на место. Моряк, видя, что драки не будет, сплюнул себе под ноги и ретировался. Фишер тем временем вынул из жилетного кармана коробочку с зубочистками. Боже, я и представить себе не могла, что он настолько дурно воспитан. Надо же, ковыряться при всех в зубах! Фишер вытряхнул из коробочки зубочистку и повертел ее в руках. Она была одноразовая деревянная. Но Фишер не поднес ее ко рту, а, ухмыльнувшись, стал искать глазами моряка, который теперь о чем-то препирался со своими товарищами. Фишер зажал зубочистку между пальцами, словно крохотное копье. Ухмылка его вдруг сделалась кровожадной. Он метнул зубочистку — и в сорока футах от нас забился в конвульсиях подстреленный моряк. Его душераздирающие вопли заглушили пьяный гвалт в баре, и все вокруг неожиданно притихли.
Дэннис быстро увел нас оттуда. Он поймал такси, доставившее нас обратно в гостиницу. Там они стали уговаривать меня пропустить с ними еще рюмочку на ночь, но в гостинице не нашлось места, где приличная женщина могла бы позволить себе выпить в мужской компании. Поэтому я отправилась к себе в номер, оставив их играть в бильярд. Я долго не могла уснуть. Шутки Фишера по поводу давешнего обидчика и справедливого возмездия оставили у меня неприятный осадок.
Он не только не еврей. Он сам евреев на дух не переносит. Фишер из породы новых немцев, склонных сваливать свое поражение в войне на некий тайный заговор. Мне странно было видеть, что Дэннис проявляет такую терпимость к его взглядам. Ведь кто, как не он, своими глазами видел братоубийственную бойню на Западном фронте. Но Фишер не лишен некоторого обаяния, своеобразного магнетизма, благодаря которому ему многое прощается, в том числе и грубость. Так, он отрывает кончики сигар зубами. Пока мы ждали такси, он, не стесняясь, отхаркивался и сплевывал на мостовую. Он бранится, пусть и по-немецки. Отпускает замысловатые ругательства в любом обществе. Он слишком тучный, и никакое дорогое мыло или одеколон не в состоянии заглушить исходящий от него сальный запах потною тела. Но он обладает предприимчивостью и харизмой, притягивающей, хотя и излучающей какой-то темный свет. Общаясь с Фишером, словно начинаешь вертеться на одной с ним орбите. Думаю, это качество нельзя поймать в объектив фотоаппарата. Оно незаметно простому глазу, сродни гипнозу и похоже на салонный фокус, только гораздо сильнее. В силе Фишеру действительно не откажешь. Впрочем, не верится, будто он намеренно употребил свой дар на мелочное сведение счетов с несчастным матросом. На Дэнниса, который снова напился в ресторане, его харизма, видимо, не распространяется. Однако богатство Фишера и его вес в обществе впечатляют. Клаус Фишер — очень важная и влиятельная персона. К тому же в нем есть некая загадочность — качество, против которого Дэннис не может устоять.
Не думаю, чтобы Дэннис всерьез верил в теорию заговора относительно первопричины и исхода войны. Дэннис Уитли — циник, что и позволяет ему благосклонно выслушивать подобного рода речи. А спорить он не может, так как лишен принципов и вообще каких-либо убеждений. Религии он чужд, а политика не может дать ему надежду. Может, именно в поисках надежды он и сблизился с Фишером. А может, Клаус Фишер снабжает Дэнниса Уитли неким подобием веры. Не ее ли он жаждет — вместе с могуществом, к которому стремится?
Рано утром перед отплытием мы втроем позавтракали в ресторане гостиницы. Тазовые лампы разгоняли полумрак и запах табака, не выветрившийся с прошлого вечера. Он прочно въелся в обивку стульев, в занавеси, пропитал воздух в зале, сгустившись над нашими головами вокруг канделябров из темного хрусталя. Когда Фишер удалился, чтобы расплатиться по счету, Дэннис принялся превозносить его за то, как он ловко давеча свалил с ног пьяного матроса одним только карающим жестом.
«Он изувечил его одним ударом, — не без удовольствия заметил Дэннис, разрезая на кусочки колбасу и грудинку у себя на тарелке. — А ведь он сделал это, используя только силу мысли. Бот она, власть».
Так он сказал. Я же, сидя рядом с ним в убогом гостиничном ресторане и слушая скрежет столовых приборов о тарелку, расценивала поступок Фишера не как проявление власти, а скорее как вопиющее злоупотребление ею.
Мы вышли из портсмутской гавани и взяли курс на восток. Стояло холодное сырое утро, двигатель с пыхтением толкал наше суденышко против течения. По правую руку неясно вырисовывались силуэты военных кораблей. Дэннис, в белой парусиновой фуражке с козырьком, поприветствовал их театральным жестом. Мягкое освещение придавало кораблям сходство с полуразрушенными замками, серевшими вдали. Вокруг судна вода была покрыта маслянистой нефтяной пленкой. В ней плавали целые острова желтой пены — результат утечки топлива из резервуаров пришвартованных судов.
«Да здравствует империя!» — верноподданнически подумала я.
Чайки, хлопая крыльями и то и дело ныряя в воду, с криками носились над нами. За бортом проплыл пустой спасательный круг. Дэннис предположил, что его выбросили шутки ради. За исключением этого подпрыгивающего на волнах кольца из крашеной пробки, глазу больше не за что было зацепиться. Фишер, с самого завтрака общавшийся с нами одними междометиями, стоял, вцепившись обеими руками в леерное ограждение. Он проводил круг задумчивым взглядом, что-то буркнул и сплюнул в воду.
Мы уже были всего в двух милях от Солента, когда внезапно разразилась буря. Нулевая рубка, куда мы все трое забились в поисках убежища, оказалась до невозможности тесной. Дэннис постучал по показывающему атмосферное давление барометру, висевшему рядом с компасом. Затем он спокойно спросил меня, приходилось ли мне прежде выходить в море.
«Только на борту лайнера», — ответила я.
«Лайнеры не в счет», — сухо усмехнулся он.
Взглянув в окошко на вздыбленные волны, я подумала, что его игра в старого морского волка всем уж смертельно надоела. Тем не менее я оценила его выдержку. Проложенный им курс предполагал выход в открытое море. Наше плавание вовсе не было увеселительной прогулкой на борту прекрасно оснащенной яхты.
Дэннис отослал нас обоих с палубы в единственную тесную каютку. Но ни я, ни Фишер особенно не протестовали против этого. Суденышко сильно кренилось, и ветер свирепо ревел среди шпангоутов. От качки лицо Фишера приобрело зеленый оттенок. Правда, испуганным он не выглядел. Не похоже было, что его тошнит. Он так и остался сидеть в застегнутом на все пуговицы пальто, надвинув на лоб шляпу. Он даже не снял перчатки и кашне. Вид у него при этом был на редкость мрачный и угрюмый. Крохотные иллюминаторы в холодной каюте тут же запотели от нашего дыхания, и мы некоторое время молча сидели на жестких деревянных койках, чувствуя себя крайне неловко. Затем, поскольку заняться ему было абсолютно нечем, Фишер впервые разговорился со мной.
Он стал расспрашивать меня о Кроули. Видела ли я что-нибудь из того, что он умеет делать. Я призналась, что именно поэтому я и здесь, на борту утлой посудины, во власти жестокого шторма. Именно благодаря тому, что я видела в исполнении Кроули тем вечером в Бресции, а также рассказам Дэнниса о его друге Клаусе Фишере, который даже превзошел своего учителя в мастерстве, я и пустилась в плавание. Я призналась, что впервые стала свидетелем настоящей левитации. Доброволец из зала парил в шести футах над землей абсолютно без всякой поддержки. Как-то в Нью-Йорке я видела Гудини и знаю, насколько правдоподобна порой бывает иллюзия. Но то вовсе не было иллюзией. Кроули, по собственной прихоти, поднимал и опускал человека, а мы в это время на террасе виллы в Бресции под шум прибоя ужинали, болтали и пили шампанское.
Фишер кивнул. Тут волна ударила о борт суденышка с такой силой, что оно задрожало. Мы слышали, как у нас над головой на палубу обрушиваются потоки воды. Фишер как ни в чем не бывало заметил, что испытывает больше уважения к фокусам Гудини, чем к черной магии Кроули.
«Кроули навлекает на себя проклятие, он уже проклят, — сказал он. — Гудини может хоть весь мир обвести вокруг пальца, но Кроули балансирует на краю бездны».
Вспомнив того матроса в баре, который свалился замертво от укола зубочисткой, я заподозрила Фишера в лицемерии, но промолчала. Думаю, я уже тогда боялась ею. Нет, не за конкретные действия или поступки. Мой страх был скорее инстинктивным. Так кролик, вылезший из норки, дрожит, заслышав вой голодною волка.
Фишер спросил меня, не утратила ли я решимости относительно того, что мы собирались сделать. Он также поинтересовался, готова ли я принять участие в предстоящей церемонии. И я ответила, что да. Правда, потом я призналась, что жертвоприношение — это та часть ритуала, которая повергает меня в ужас.
«Это нелегко для любого из нас», — заверил меня Фишер.
Ею голос был таким мягким и проникновенным, таким успокаивающим, особенно на фоне ревущих волн. И тут он заговорил о роковых случайностях.
«Взять хотя бы этот год. Семьсот погибших во время землетрясения в Югославии в феврале. Толчки земли случайным образом уносят людские жизни. В марте, — продолжал он, — в разгар недавней эпидемии гриппа, в Лондоне каждую неделю умирало до тысячи человек. Тоже случайные потери».
«Но они не остались неоплаканными», — возразила я.
Глаза Фишера возбужденно блеснули в полумраке каюты.
«Тысячи погибших во время великого разлива Миссисипи этой весной. Землетрясение в китайской провинции Цинхай унесло четверть миллиона жизней».
Фишер продолжал вполголоса петь мне о бессмысленности человеческих смертей. И он меня почти убедил.
«Можно ли углядеть хоть какой-то смысл в жалком существовании в трущобах под бременем нужды и полном лишений? — вслух размышлял он. — Такая жизнь неминуемо грозит полиомиелитом или туберкулезом. Она проходит в нескончаемых тяготах, и так год за годом».
Он в красках описал мне вонючие уборные, постоянную сырость и убожество сонных обитателей съемных квартир и домишек в городах Англии; жизнь под сенью фабричных труб печальных, безразличных ко всему людей, тянущих свою лямку только ради того, чтобы выжить, без надежды на лучшее будущее.
«Подобную жизнь и оценивать-то неудобно, — заключил Фишер. — В ней нечем дорожить, не к чему привязываться. Такую жизнь, если судить беспристрастно, вряд ли стоит проживать».
Я кивнула, хотя, несмотря на все сентенции Фишера, в глубине души чувствовала, что жертвоприношения оправдать невозможно. Получила я и подтверждение своей догадке насчет его способностей гипнотизера.
Мы причалили в тихом местечке к западу от Комптонской бухты, где нас уже ждал человек. Он донес наш скромный багаж до авто Фишера, роскошного «мерседес-бенца». Пока мы шли с пристани до машины, я успела заметить, что воздух здесь совсем другой: гораздо свежее. Такой чистый воздух бывает только на маленьких островах. Я почувствовала бы разницу даже с завязанными глазами. Ветер тем временем стих, небо заволокли низкие облака, из которых шел надоедливый дождь.
В просторном салоне машины было тепло, от сидений исходил маслянистый запах кожи и навощенного тика. Какая отрада для души после тяжелого плавания! Знакомый Фишера снабдил нас пледами и горячим кофе из термосов. Он вел себя достаточно почтительно, но вся его мощная фигура свидетельствовала о скрытой силе, совсем как у Карпантье [53]или даже у Демпси. [54]Понаблюдав за ним, я усомнилась, что способность водить машину — его единственный дар. По-английски он изъяснялся с сильным акцентом.
Запустив двигатель, шофер натянул перчатки с крагами и включил фары. «Мерседес» был оснащен мощным магнето. Двойной луч прокладывал ярко-желтый туннель в тумане. Дэннис предложил мне сигарету. Я взяла, и он дал мне прикурить. Водитель переключил передачу, и огромное авто с ревом рванулось вперед. Итак, меня ждало знакомство с домом Фишера. Я курила, глотала из термоса горячий крепкий кофе и смотрела, как за дождевыми потеками на стекле волнообразно сменяют друг друга насыщенные влагой зеленые поля. Я понимала, что пути назад теперь не было.
Пока мы ехали, мои мысли крутились вокруг того, что Клаус Фишер может знать, а что — нет. В каюте он сделал мне аванс, почти незаметный: не более чем легкое касание пальцами моего бедра, что можно было принять за неловкую попытку успокоить меня, пока наше судно подпрыгивало на крутых волнах. Этот жест проще всего было вовсе не заметить, чтобы, не оскорбить прямым отказом. И все же это был аванс. Не думаю, что Фишер решился бы на подобное, невольно выставляя себя на посмешище, знай он меня так хорошо, как он самонадеянно считал. Он слышал обо мне лишь то, что рассказал ему его друг Уитли. В этом у меня сомнений не было. Фишер не может читать мысли. У него, в отличие от Дэнниса, нет к этому способностей. Здесь ему далеко до Алистера Кроули, для которого, как показала встреча в Бресции, душа человека — открытая книга.
В тот вечер Кроули разложил для меня карты Таро. В течение первого круга он не проронил ни слова. Потом снова собрал карты в колоду, и на ею лице появилась хитрая улыбка, словно он что-то узнал. Он упомянул Сафо, заметив между прочим, что при жизни она прославилась страстью к путешествиям не меньше, чем своими великолепными стихами. Кроули заявил, что ему являлся призрак Сафо в мантилье и испанских шелках. Потом он поинтересовался, читала ли я Лоуренса, а затем спросил, доводилось ли мне присутствовать на празднестве во славу мертвых у подножия вулкана.
«Вы когда-нибудь пили мескаль? Его подают в бутылке с гусеницей внутри, — спросил он, игриво высунув язык между попорченных морфином зубов. — Мескаль положено выпивать до дна — до гусеницы».
Я ответила, что неплохо знаю Мексику — бесспорно, именно на нее он намекнул мне, — и призналась, что много поездила по свету. Я также высказала скепсис по поводу путешествий Сафо за пределы освоенного, по тем представлениям, мира.
Кроули улыбнулся и вторично разложил карты. Мы с ним сидели на террасе за карточным столиком, поодаль от остальных приглашенных на ужин гостей. Эту виллу предоставил Кроули в пользование один из его почитателей или, можно сказать, последователей. Наряд Кроули отличался вычурностью. Мне объяснили, что он так одевается специально для проведения особых оккультных ритуалов и прогулок по приморскому бульвару в Брайтоне. Спесь и позерство он весьма успешно превратил в обычай, поскольку оба эти качества прекрасно уживались в нем и дополняли друг друга. В тот вечер на нем была бархатная куртка с галстуком, делавшим его похожим на отверженного Оскара Уайльда. Кроули был немолод и вполне мог быть знаком с Уайльдом. В ту встречу я дала бы ему лет пятьдесят. От злоупотребления героином кожа ею приобрела тот болезненно-бледный оттенок, который выдает в человеке его пагубное пристрастие. Кроули выглядел моложе своих лет и казался гораздо здоровее, чем был на самом деле.
Он проник в тайну моих сексуальных предпочтений и нарочно заговорил про Мексику. Я сразу поняла, что он знает и про Консуэло. Кроули носил необычно длинные волосы. От меня не укрылся жест, которым он откидывал назад нависавшую на один глаз прядь. Жест, принадлежавший Консуэло! Странно, но я не испугалась. Он разгадал мою суть, проник в мои тайны. Но я знала, что дальше его это не пойдет. В этом и состоял наш негласный уговор. Кроули вдохновляли области более глубокие и темные, нежели обычные сплетни.
Если из моих слов можно понять, будто я симпатизирую Кроули, то это действительно так. У Кроули есть обаяние и непостоянство, которых начисто лишен скучный немец Фишер. Там, где у Кроули спонтанность, у Фишера длинные выкладки и точный расчет. Кроули наслаждается магией. Он бесстрашно жонглирует предоставляемыми ею возможностями. Фишер же использует ее как опытный инженер.
Прежде чем расстаться, я спросила тогда у Кроули, правда ли, что в тысяча девятьсот пятом году он убил на Сингалилском перевале тех людей, которые предприняли восхождение на Канченджангу.
«Их убила лавина», — ответил он, тасуя и перетасовывая колоду карт Таро.
«Вас сердят слухи о том, будто это ваших рук дело?» — спросила я.
Кроули ответил, что ни в коей мере. Его гораздо больше раздражала неточность информации. Будто бы лавина обрушилась на экспедицию на высоте двадцати одной тысячи футов, тогда как на самом деле он с товарищами преодолел отметку двадцать пять тысяч футов.
«Мы были почти у вершины, когда внезапно вмешался злой рок», — заявил Кроули.
Он сидел на балюстраде террасы, вода в озере за его спиной казалась совершенно черной. На палубе яхты или в глубине сада тенор исполнял какую-то арию. А может, это пели на противоположном берегу и звук разносился вокруг на несколько миль. И бесплотный голос, и едва угадываемая мелодия поразили меня своей чистотой и очарованием. Вокруг головы Кроули вились светлячки, образуя нечто вроде ореола. Или нимба, как над головой святых на фресках эпохи Возрождения.
Кроули, видимо, увлекла тема альпинизма. Он хотел узнать мое мнение о Мэллори и Ирвине: удалось ли им достичь вершины Эвереста три года тому назад, когда они исчезли в облаке всего в нескольких сотнях футов от цели.
«У них был с собой фотоаппарат, — объяснил Кроули. — Это может позволить получить доказательство их победы».
Кроули попросил меня высказать профессиональное мнение. Чуть подумав, я ответила:
«Они брали с собой мини-„Кодак“. Я же обычно использую „Лейки“ и поэтому лучше разбираюсь в их технических тонкостях. Но их камера хоть и небольшая, зато очень надежная и создана специально для таких условий. В разреженном воздухе на вершине Эвереста пленка портиться не должна. На такой высоте всегда холодно и снег никогда не тает. Значит, намокание пленке не грозит. Если сам фотоаппарат не пострадал, если его не раздавило лавиной и пленка не засветилась, то тогда стоит только отыскать кассету, проявить пленку — и загадка будет решена».
После этого я поинтересовалась его мнением насчет того, дошли ли Мэллори и Ирвин до вершины.
«Я точно знаю, что дошли, — ответил Кроули. — Джордж Мэллори сам мне рассказывал, как они вместе уселись на „Крышу мира“, пожали друг другу руки и разделили между собой остатки шоколада, затем укрепили там флажок и отщелкали полпленки, перед тем как начать спуск, во время которого оба сорвались и погибли. Мертвым лгать незачем».
Так он сказал, а потом поднялся, показывая тем самым, что аудиенция закончена. Уходя, он повернулся ко мне спиной, и я увидела на ней целую гроздь летучих мышек, привычно уцепившихся лапками за бархат.
Кроули мог читать мои мысли. Возможно, он мог предсказать и мою судьбу. Впрочем, даже если и так, то ни один мускул не дрогнул на его лице. Фишер, несмотря на всю свою харизму, таким даром не обладает. Дэннис же слеп ко всему вокруг, кроме предмета своих распутных вожделений. Представляю, как он удивится, когда узнает о моих истинных сексуальных предпочтениях. Сегодня, когда мы ехали в машине и он вынул из кармана зажигалку «Данхилл», чтобы дать мне прикурить, я заметила торжествующий блеск в его глазах. Для него я уже завоеванный трофей. Добыча, право на которую осталось только закрепить постельными формальностями. С ним, боюсь, все пройдет действительно очень формально. Он ничего вокруг не видит. По крайней мере, у него пелена на глазах. И это еще мягко сказано.
Мне бы очень хотелось описать дом Фишера, стоящий в величественном уединении в лесу на острове, но я уже порядком утомилась. Завтра, накануне церемонии, у меня будет достаточно времени для записей. Мне запретили брать с собой фотоаппарат, поэтому волей-неволей приходится доверять свои мысли бумаге, что довольно-таки утомительно. Впрочем, как мне кажется, то, о чем предстоит рассказать, в двух словах не опишешь.