— Приказа-то, собственно, еще нет, — почесавшись, сказал Скачков. — Да мне что, пожалуйста. Вот что, товарищ, — сказал он, оживившись и, по-видимому, искренне желая помочь Пете. — Поговорите-ка с Евлаховым. Может быть, он в своей лаборатории согласится сделать вам около килограмма.
10
Петя знал, что он плохо воспитан и что некоторые неудачи в его жизни произошли именно по этой причине. Застенчивость, постоянно тяготившая его, тоже произошла оттого, что никто не учил его держаться естественно и свободно. Он был вежлив, но инстинктивно, а иногда и невежлив, потому что свойственные ему скромность и душевная расположенность к людям не могли подсказать, должен ли он, например, первым протянуть руку человеку, который был старше его лет на тридцать и сделал в тридцать раз больше, чем он. Он даже научился пользоваться своей невоспитанностью, заметив, что этот недостаток подчас принимают за прямодушие, за неумение хитрить. Тогда-то он как раз и начинал хитрить. Подчас, когда мысль и чувства не совпадали, он видел себя со стороны и не обманывался, потому что по отношению к себе был, в сущности, беспощаден. Но это случалось редко. Семнадцатилетним юношей, уйдя с головой в науку, он достиг глубины, которая обещала многое, и многое действительно успел, хотя был еще молод. Он так тонко понимал науку, что и людей-то научился понимать главным образом по их отношению к науке. Так, для него, например, были ясны типы людей науки, их тактика и стратегия, их пристрастия и пороки. Но мир живых, обыкновенных, не связанных с профессией чувств был все-таки чужд Пете Углову, как большинству его сверстников, оставшихся элементарно неразвитыми в искусстве человеческих отношений, в любви, в способности ценить прекрасное, в умении восхищаться.
Плохо зная себя, он все-таки догадывался, что правда, пусть даже и неуместная, подчас оказывается волшебным ключом, открывающим в людях все лучшее, чем они обладают. Так было, например, с Оганезовым. Возможно, что так же было бы и с Евлаховым, если бы он, Петя, не стал притворяться.
В холодном настроении, овладевавшем Петей постоянно, когда его намерения упорно не осуществлялись, он постучал к Евлахову. Не ответили. Он приоткрыл дверь. В кабинете было пусто. Неужели уехал? Белый халат был небрежно брошен на кресло. Петя вздохнул. «Подожду», — решил он. Впрочем, больше ничего и не оставалось. Он подошел к стенду и стал рассматривать стекло Часовщикова. Одна из ниточек, которыми матовый кружок был прикреплен к бархату стенда, оборвалась. Петя поднял крышку, осторожно достал стекло и подошел к окну. Стекло как стекло: матовый кружок, чуть отливавший перламутром. «Неужели эта поверхность, которая ничем, кажется, не отличается от поверхности любого стекла, действительно способна…»
Дверь скрипнула. Вошел Евлахов, и Петя, испуганно обернувшись, сунул стекло в карман. Движение было непроизвольное. Так, с детства, застигнутый строгим отцом, запрещавшим ему курить, он совал в карман горящий окурок. Евлахов вошел раздраженный, читая на ходу какое-то письмо.
— А, это вы? — спросил он, откровенно поморщившись, и бросил письмо на стол. — Здравствуйте. Чем могу быть полезен? Садитесь.
Петя застыл, вытаращив глаза, и мгновение, когда все еще могло разъясниться, прошло. Чувствуя в кармане стекло, что было физически невозможно, потому что оно весило не больше, чем стекло карманных часов, он подошел к столу, но не сел, а почему-то встал, крепко взявшись обеими руками за кресло.
Евлахов тоже не сел, должно быть, рассчитывая, что Петя скорее уйдет, если они будут разговаривать стоя. Он еще косился на письмо, которое рассердило его, потому что оно касалось все той же геометрической бессмыслицы, вследствие которой в Институте стекла (если представить его в виде окружности) было два центра: психологический и административный. Не зная этого, автор письма обратился к Евлахову по крайне важному вопросу, который мог решить только Круазе, — то есть не решить по существу, а приказать, чтобы решили другие.
— Если не ошибаюсь, мы уже выяснили, что я не имею отношения… — не дождавшись, что Петя заговорит, начал Евлахов. — Или вы по другому делу? Тогда, может быть…
Петя покачал головой. Только в детстве находили на него подобные минуты оцепенения.
— Господи боже ты мой! — с тоской сказал Евлахов. — Зачем вы пришли? Если у вас есть дело — говорите, если нет — уходите. Черт знает что! — продолжал он. — Ну что вы молчите? Оганезов говорил мне о вас, и мне не поправилось то, что он говорил, хотя вы и оказали ему какую-то там услугу. И Скачков говорил. Все какие-то окольные пути, все со стороны. Услуга! Почему, скажите, ради аллаха, должен я заниматься вашими, а не своими делами? Еще если бы было в вас хоть что-нибудь… ну, располагающее, что ли. Так ведь нет! Только одно: взять за горло, добиться своего. А свое — еще одна диссертация, которых написаны уже несметные сотни.
Он сильно потер лоб. Волосы смешно торчали на макушке. Наговорив неприятностей, он подобрел и тут же рассердился на себя за то, что подобрел.
— А знаете, что я сделал бы на вашем месте! — вдруг снова взорвался он, побагровев и уставившись на Петю бешеными глазами. — Не стал бы три дня подряд выпрашивать это стекло, а взял да и украл бы его, если на то пошло, — и концы в воду.
Возможно, что если бы Петя, хотя и нечаянно, не поступил именно так, как советовал ему Евлахов, он нашел бы, что ответить на его пристрастную речь. Но вместо ответа он только вынул из кармана стекло и сам же уставился на него с растерянным выражением.
— Что там у вас? — сердито спросил Евлахов.
Он плохо видел и сильно двинулся вперед, чтобы разглядеть матовый кружок, лежавший на Петиной необъятной ладони. Петя тоже почему-то двинулся, и они чуть не столкнулись лбами.
— Да вот… стекло… — неопределенно ответил Петя.
Евлахов посмотрел на стекло, на Петю, опять на стекло и пискнул.
Петя испуганно втянул голову в плечи. Но Евлахов пискнул не от негодования, а, по-видимому, от восторга. Сорвавшись с места, он подбежал к стенду, заглянул и, хлопнув ладонями по коленям, закатился долгим, хриплым, заразительным смехом. Петя тоже робко засмеялся.
— Стащил?!
— Честное слово, нечаянно.
— Врете!
— Вы вошли неожиданно, а я рассматривал… ну и как-то сунул в карман. Честное слово, нечаянно.
— Ну да, как бы не так! Знаем мы… — говорил Евлахов.
И прежде в нем мелькало что-то мальчишеское, а теперь и вовсе легко стало представить себе, на какие отчаянные шалости пускался он в детстве. Глаза заблестели, брови высоко, смешливо поднялись, волосы в беспорядке, но с какой-то лихостью упали на лоб. В него можно было влюбиться.
— Так-с, теперь поговорим, — успокоившись, сказал он, точно это была единственная возможность — стащить стекло, чтобы серьезный разговор наконец состоялся. — Ну-ка, еще раз: зачем вам нужно стекло?
Петя рассказал — на этот раз с вдохновением.
— Так. И сколько вам его нужно?
— Я просил около килограмма.
— Почему?
Петя осторожно положил стекло на стол. В самом деле — почему? Мысль, которая давно, сразу же после разговора со Скачковым, бродила невесть где, теперь высунулась краешком, как будто нарочно, чтобы его подразнить.
— Я не знаю технологии… — неуверенно сказал он. — Но если бы оказалось, что поверхность… То есть если бы можно было… ведь тогда даже и тончайшая пленка…
Это была мысль, ничуть не странная по отношению к живой природе, которой занимался Петя. Но по отношению к мертвой, то есть к стеклу, это была не только странная, но почти фантастическая мысль. Евлахов слушал его, смешно моргая.
— А кристаллизация? — спросил он и стал слушать еще внимательнее, когда Петя с маху шагнул через кристаллизацию, которую можно было преодолеть, просидев в лаборатории не менее полугода.
— Ну-с, так, — сказал Евлахов, подводя итог не столько Петиным соображениям, сколько собственной недогадливости, заставившей его так сильно в нем ошибаться. — Любопытно. А теперь поехали.