— Понял, товарищ майор.
— Не возьмете к восьми ноль-ноль, я вас расстреляю вот тут же, из этого вот пистолета.
Он легко выдернул из расстегнутой кобуры свой черный ТТ и потряс им у меня перед носом.
— Есть! — сказал я. Голос мой при этом дрогнул в совершенной растерянности.
— Вот так! В восемь ноль-ноль. Запомните.
Да, я запомнил. Я еще плохо понимал все последствия этого предупреждения, но названный срок я запомнил. Весьма невеселый его смысл медленно доходил до моего сознания, командир полка с двумя автоматчиками далековато уже отошел по дороге, а я все еще стоял на месте, изо всех сил стараясь сообразить, что делать.
Над полем опять взвилась ракета, затем, когда она догорела, засветилась вторая: в дрожащем ее свете под звездами ярко обозначился изогнутый, расползающийся на ветру след первой. Тотчас стремительные тени трасс засверкали от хутора, вонзаясь в насыпь дороги и рикошетом отлетая из-под моих ног в стороны — в тут же сомкнувшийся мрак ночи.
— Товарищ лейтенант!
Я словно в полусне опустился в окопчик под деревцем. Возле, не занимая его, лежал на боку Маханьков. Вскоре откуда-то из цепи подбежал и упал рядом Гринюк, единственный уцелевший во взводе командир отделения. Оба молчали, наверное, ожидая, что скажу я, но я тоже молчал. К тому красноречивому разговору с командиром полка, который они все слышали, добавить мне было нечего.
Тем временем тучи в небе редели, и в их рваных просветах показалась луна. Немцы еще выпустили длинную очередь трассирующих, на этот раз гораздо правее взвода, в направлении высоты, куда отправился командир полка.
— Колготится фриц, — сказал Гринюк. — Дрейфит, видно.
Маханьков промолчал, я тоже. Некоторое время все мы сидели молча, но я знал, оба они сочувствовали мне и, наверное, хотели как-то ободрить и утешить. Однако никакие утешения сейчас не имели смысла, и бойцы, пожалуй, отлично понимали это.
— Пока суд да дело, давайте перекусим, — сказал Гринюк. Достав из кармана, он протянул мне горсть чего-то съедобного.
— Что это? А-а-а…
— Галеты, товарищ лейтенант. Маханьков, дай-ка флягу.
Маханьков с готовностью подал флягу, и я, почти недоумевая (какая фляга, зачем фляга?), словно пробуждаясь от скверного сна, взял ее. Это была та, знакомая, недоброй памяти стеклянная фляжка, и в ней весомо, словно живое существо, с тихим плеском шевелилось пол-литра водки.
— Выпейте, лейтенант, — как-то просто, по-домашнему сказал Гринюк. — Для сугреву не помешает.
Я подержал флягу в руке, подумал и выдернул резиновую пробку. Водка была дьявольски холодная и горчила во рту, более чем на три глотка у меня не хватило дыхания. Потом, пока я с внезапно пробудившимся аппетитом жевал скрипучую галету, глотнули понемногу Гринюк и Маханьков.
— Вот и хорошо! Потеплее стало. А то ночка — не мамочка.
Действительно, стало будто немного теплее, а главное, как-то бодрее, тягостная пелена с души спала, и моя большая беда вдруг стала понемногу убывать.
— Гринюк, как у вас с патронами?
— С патронами? А ничего. Есть патроны.
— Маханьков, передай по цепи флягу. Каждому — один глоток.
Маханьков поднял голову, будто чего-то не понимая, и я настоял:
— Передай, передай! И подготовиться к атаке!
— Сейчас? — удивился Гринюк.
— Да, сейчас.
Гринюк помолчал, дожевывая галету, посмотрел в поле. Пятно освещенного пространства возле хутора сузилось, пламя заметно поникло, и все пожарище распалось на несколько тусклых, беспрерывно искрящихся на ветру очагов.
— Не спешите, лейтенант. Не надо спешить. Зачем?
— Как зачем?
Гринюк завозился на снегу, высморкался, утерся рукавицей и с явным неодобрением шумно вздохнул. Меня же то ли от водки, то ли от того, что я только сейчас начал осознавать незавидную свою перспективу, начала разбирать неуемная жажда действия. Хотелось немедленно куда-то бежать, что-то делать, кажется, я начинал чувствовать в себе силу и решимость противостоять беде. Гринюк же, судя по всему, относился к этому иначе.
— Подождем. До утра целая ночь.
— Ну и что? За ночь хутор ближе не станет. Маханьков, беги узнай время.
Маханьков, пригнувшись, шмыгнул в канаву и побежал к бойцу Бабкину, у которого были часы. Гринюк, задрав подбородок, поглядел в небо, где время от времени выскальзывал из-за рваных облаков почти правильный диск лупы.
— Хотя б это бельмо скрылось. А так…
— Наплевать. Сколько, Маханьков?
— Двадцать минут первого, товарищ лейтенант, — подходя, ответил Маханьков и опустился на одно колено.
Я поднялся из окопа.
— Так, приготовиться к атаке! Дозарядить магазины! Приготовить гранаты!..
4
Я с трудом набрался терпения, чтобы не поднять взвод немедленно, кое-как выждал полчаса и тогда с застучавшим сердцем вышел из окопчика. Рядом вскочил Маханьков, потом поднялись остальные, и едва различимая в сумерках цепь двинулась по снежному насту к хутору.
Хутор почти уже догорел, и только несколько огоньков слабо мерцали в сумраке на самом краю поля. Я во все глаза вглядывался в этот край, вполне сознавая, что от того, заметят нас или нет, прежде чем мы приблизимся для короткого броска, зависело для меня все. Мне казалось, что раньше, чем немцы спохватятся, взвод успеет одолеть хотя бы половину поля, остальное, разумеется, придется преодолевать под огнем. Конечно, это было не самое лучшее, но другого способа вернуть хутор я не находил. Впрочем, в одном нам как будто повезло — луна вроде надолго скрылась за густой наволочью облаков, стало заметно темнее.
Под сапогами и валенками тихо поскрипывал морозный наст, холодный несильный ветер обжигал лицо. Я очень спешил и то широким шагом, то бегом все дальше уводил взвод от дороги. Было темно и тихо. Конечно, в конце концов, немцы должны были повесить ракету, я ждал ее, чтобы, не медля ни секунды, залечь, пока она еще будет на взлете. Но ракет почему-то взлетело три сразу. Предчувствуя недоброе, я тут же распластался на снегу, невдалеке попадали бойцы, только на правом фланге кто-то непростительно зазевался, и длинная тройная тень его предательски заметалась по нещадно освещенному полю.
Ракеты не успели догореть, как из-за хутора стремительно взвились еще три, и тут же призрачное в их свете пространство над головами пронзили первые трассы. Очереди вылетели из одного места, немножко левее хутора, потом к ним присоединились другие, затрещали новые пулеметы, и в глухой до этого ночной тиши поднялся такой тарарам, которого, казалось, не было днем, когда наступал полк.
Я вслух выругался, вжался в снег, почти физически ощущая, как мое возбуждение и моя решимость уступают мстительной злой безысходности. Было ясно, что замысел мой разлетался вдребезги, наступать под таким огнем было сумасбродством.
Уткнувшись подбородком в снег, я мучительно соображал, что делать. В глубине души недолго пожила да и умерла робкая надежда, что немцы подняли такую стрельбу для острастки, что они нас не заметили. Сотни огненных светлячков, обгоняя друг друга, скрещиваясь и расходясь, стремительно неслись в нашу сторону, ударялись в снег, изломав траекторию, взлетали снова. В небо беспрерывно взмывали ракеты, и было видно, как ветер медленно раскручивает на небосклоне затейливую путаницу их дымных хвостов.
От такого уничтожающего огня нас спасало лишь расстояние — взвод находился не менее чем в километре от хутора, по сути, немцы сыпали очередями по всему полю.
Повернув голову, я посмотрел на свой взвод. Неровная его цепочка, будто замерев, лежала под сверкающей огненной пляской, казалось, ни одним движением не выдавая себя. Но теперь эта ее неподвижность уже не была преимуществом — нас наверняка обнаружили. Видимо, надо было подавать команду, чтобы возвращаться назад.
Однако я медлил: ждал, все еще надеясь на что-то неожиданное, как чудо. Вдоль цепи, грудью разрывая снег, полз Гринюк. Я видел его, но сержант, прежде чем заговорить, тронул меня за сапог и сквозь грохот и треск прокричал: