Придите в себя, — сказал хозяин, — нету здесь никаких помидорян, ни прочего вздора, который вы мелете. Вас бы надо отправить в Дом Нунция, там вас наверняка назначат старейшиной умалишенных да кстати и полечат, — видать, рифмы ударили вам в голову, как тифозная горячка.
О, сеньор хозяин весьма тонко разбирается в высоких аффектах! — возразил поэт, привставая.
Начхать мне на ваши аффекты-конфекты! — сказал хозяин. — Я беспокоюсь о своих делах. Извольте завтра же рассчитаться за жилье и тогда ступайте с богом. Не желаю держать у себя человека, который что ни день полошит всех своими бреднями, — довольно я натерпелся! Помните, когда вы только поселились здесь и начали сочинять комедию о Маркизе Мантуанском — это она первой провалилась и была освистана, — вы затеяли такие шумные приготовления к охоте, так орали, сзывая псов — Чернопегого, Оливкового, Забегая, Ветронога и прочих, — так вопили: «Ату, ату его!» и «Держи медведя лохматого и вепря клыкатого!» — что одна беременная сеньора, остановившаяся здесь по пути из Андалусии в Мадрид, с перепугу родила прежде времени. А во второй комедии — «Разграбление Рима», похожей на первую, как две капли воды, — столько было барабанного боя и трубных звуков, что окна в этой комнате чуть не разлетелись вдребезги — ив такой же неурочный час, как нынче. А как оглушительно вы кричали: «Рази, Испания!», «Сантьяго, и на врага!», как изображали ртом артиллерийскую пальбу — точно родились среди взрывов петард и выросли под сеныо «Мальтийского василиска»! Такой кавардак учинили, что подняли на ноги целую роту пехотинцев, — они в ту ночь стояли у меня и, схватившись за оружие, в темноте едва не изрубили друг друга. На шум сбежалось полгорода, явился и аль- гвасил, выломал двери в моем доме и пригрозил, что и со мной расправится. Нет, вы только поглядите на этого поэта-полуночника, который, точно журавль, всегда бодрствует и в любой час дня и ночи занят поисками рифм.
Тогда поэт сказал:
Куда больше шума было бы, ежели бы я закончил ту комедию, два действия которой ваша милость держит у себя как залог в счет моего долга. Я назвал ее «Мрак над Палестиной», и там, в третьем действии, должна разодраться завеса в храме, солнце и луна померкнут, скалы ударятся одна о другую, и на землю, скорбя о Спасителе, обрушится вся небесная машинерия — громы, молнии, кометы и зарева. Да вот никак не мог придумать имена для палачей, потому комедия и осталась незаконченной. Не то ваша милость, сеньор хозяин, заговорили бы по- иному.
Чтоб вам ее на Голгофе закончить! — сказал невежа-хозяин. — Хотя, где бы вы ни вздумали ее дописывать и представлять, всюду найдутся палачи, которые распнут ее, освищут и забросают гнилыми овощами и камнями.
Напротив, благодаря моим комедиям актеры воскреснут, — сказал поэт. — И раз у?к вы так рано поднялись, я хочу прочитать вам ту, что пишу сейчас, дабы ваши милости убедились в этом сами и насладились слогом, отличающим все мои творения.
Сказано — сделано. Поэт взял в руки кипу старых счетов, исписанных с оборотной стороны, — по объему она скорее напоминала судебное дело о спорном наследстве, нежели комедию, — и, возведя очи горе, поглаживая усы, прочитал название, которое звучало так:
«Троянская трагедия, коварство Синона, греческий конь, любовники-прелюбодеи и бесноватые короли».
Затем поэт промолвил;
Вначале хор молчит, и на сцепе показывается Палладион, внутри которого сидят четыре тысячи греков, не меньше, вооруженных до зубов.
Как же так? — возразил один военный кабальеро из числа тех, что прибежали голышом, будто собирались пуститься вплавь по этой необъятной комедии. — Ведь подобная махина не уместится ни на одной сцене, ни в одном колизее Испании, ни в Буэн-Ретиро, затмившем римские амфитеатры, и даже на арене для боя быков ее не поставишь.
Невелика беда, — ответил поэт. — Чтобы поместить это изумительное сооружение, никогда еще не виданное в наших театрах, придется всего лишь снести ограду театра и две соседние улицы. Но ведь не каждый день создаются подобные комедии, и сбор будет такой, что с лихвой окупит эти убытки. Слушайте внимательно, заклинаю вас, действие уже начинается. На подмостки под громкие звуки флейт и грохот барабанов выезжают троянский король Приам и принц Парис, между ними на иноходце красуется Елена, причем король едет по правую руку от нее (я всегда соблюдаю должное почтение к коронованным персонам!), а за ними, в чинном порядке, едут на вороных иноходцах одиннадцать тысяч дуэний.
Этот выход, пожалуй, еще труднее осуществить, чем первый, — сказал один из слушателей. — Разве мыслимо найти сразу такую ораву дуэний?
Недостающих можно слепить из глины, — сказал поэт. — А собирать дуэний, конечно, придется со всех концов страны. Но ведь так и заведено в столице, а к тому же — какая сеньора откажется ссудить своих дуэний для столь великого дела, чтобы хоть на время, пока продлится представление — а продлится оно самое малое месяцев семь-восемь, — избавиться от этих докучных пиявок?
Присутствующие так и покатились со смеху, услышав бредни злосчастного поэта, и целых полчаса не могли отдышаться. А поэт продолжал:
— Нечего вам смеяться! Ежели господь подкрепит меня небесными рифмами, я весь мир наводню своими комедиями, и Лопе де Вега, это испанское чудо природы, этот новый Тостадо в поэзии, будет супротив меня что грудной младенец. Потом я удалюсь от света, дабы сочинить героическую поэму для потомства, и мои дети или другие наследники смогут до конца дней кормиться этими стихами. А сейчас прошу ваши милости слушать дальше…
И, угрожая начать чтение комедии, он поднял правую руку, но все в один голос попросили отложить это до более удобного времени, а рассерженный хозяин, не слишком большой знаток поэтических тонкостей, еще раз напомнил поэту, чтобы он завтра же съехал.
Тогда кабальеро и солдаты, в рубашках и без оных, вступились за поэта и стали уговаривать хозяина, а дон Клеофас, заметив на полу среди прочих писаний потрепанное бурями «Поэтическое искусство» Ренхифо, заставил поэта принести, положа руку на стихи, торжественную клятву, что он больше не будет сочинять трескучих пьес, а только комедии плаща и шпаги, и хозяин сменил гнев на милость. Все разошлись по своим комнатам, а поэт, не выпуская комедии из рук, повалился в постель, как был, одетый и обутый, и заснул так крепко, что мог бы, чего доброго, перехрапеть Семерых Праведников и проснуться в другом веке, когда наша монета уже не будет в ходу.
Скачок пятый
Прошло всего несколько часов, а временным обитателям гостиницы уже надо было снова подниматься и расплачиваться с ее постоянным обитателем, сиречь с хозяином. Потягиваясь и зевая с недосыпу, все стали собираться в путь; слуги седлали мулов, под звуки сегидилий и хакар надевали на них уздечки, угощали друг друга вином и шуточками, сдабривая их понюшками табаку. Лишь тогда дон Клеофас проснулся и стал одеваться, не без грусти вспоминая о своей даме, — порой холодность женщин только распаляет страсть. И не пробило еще семи часов, как в комнату, верный своему слову, вошел его приятель в турецком платье, в шароварах и тюрбане — несомненный признак того, что он прибыл из Турции, — и спросил:
А что, долго продолжалось мое путешествие, сеньор лисен- сиат?
Тот с улыбкой отвечал:
Путешествие вашей милости с неба в преисподшого продолжалось и того меньше, хоть лиг там побольше. А здорово вы тогда грохнулись со всеми этими князьями тьмы — так и не удалось вам вскарабкаться обратно на верхотуру!
Эх, дон Клеофас, вот удружил! То-то говорят — друг дружке посадит блошку за ушко, — ответил Хромой. — Добро, добро!
Знаешь, приятель, — сказал студент, — коль подвернется случай сострить, удержаться трудно. Я пошутил, ведь мы с тобой уже друзья. Но довольно об этом. Скажи-ка лучше, каково тебе гулялось по свету.
Я обделал все свои дела и даже сверх того, — ответил новоиспеченный янычар. — И если б только захотел, этот славный народ избрал бы меня Великим Турком, а они, честью клянусь, верны своему слову, умеют говорить правду и хранить дружбу, не то что вы, христиане.