Собственно, торги состоялись в угрюмом зале, обшитом панелями из тика и красного дерева, которые пересекались стрельчатыми окнами, ослепшими от тумана и мороси. Здесь пахло волглой плесенью и скипидаром. И было холоднее, чем снаружи. Лишь в двух аспектах это помещение согласилось уступить натиску модерновых веяний. Во-первых, на одной из стен висел давно выцветший календарь с рекламой покрышек «Пирелли». Если верить ему, сейчас мы наслаждались апрельскими деньками 1968 года. Однако! А во-вторых, возле конторки аукциониста имелся телефон. Правда, старомодный: черный, громадный и, пожалуй, с бакелитовым корпусом. Я бы сказал, что и в 68-м этот аппарат уже сошел бы за антикварный курьез. За телефоном присматривал специально назначенный клерк в дешевом костюме и с напомаженными волосами. Что же касается аукциониста, то это был пожилой и суровый джентльмен. В зале сидело с полдесятка человек, и никто из них, если не считать моего отца, не походил на потенциального покупателя. Кроме того, присутствовал некий юноша с блокнотом, который даже не удосужился снять дождевик и которого я принял за репортера из местной газетенки. В истории «Темного эха» была лишь одна крохотная деталь, имевшая отношение к Помпи. [2]Киль шхуны был заложен в род-айлендском Ньюпорте в 1916 году, но затем живописная карьера этого судна привела его — в мертвом и умаленном виде — в здешние края. Фирма «Буллен и Клоур» была местным предприятием, так что паренек вполне мог бы поместить столбец в своей газете. Получилась бы более-менее занятная история или заметка в новостной рубрике. Штатного фотографа этот начинающий журналист с собой не привел. Наверное, подумалось мне, для них куда дешевле и драматичней воспользоваться каким-нибудь архивным снимком яхты под полными парусами.
Я оказался прав насчет присутствующих. Ни один из них не сделал попыток объявить конкурентную цену. Моему отцу пришлось упорно сражаться против претендента, который участвовал в торгах по телефону и, судя по всему, очень и очень желал приобрести яхту. Отец намного перекрыл свой же лимит, однако ему было не занимать упрямства, а карманам — глубины. Он хотел это судно и не привык уступать первое место. Словом, он выложил непомерные деньги, а когда молоточек в последний раз ударил по конторке, отец обернулся ко мне с улыбкой, где читались гораздо более сложные нюансы, нежели хорошо знакомая ухмылка триумфатора, которую я ожидал увидеть. Что-то было в ней, в этой улыбке, чему я не мог дать точного определения. Сейчас, вперяя в прошлое взор, просветленный задним числом, я берусь утверждать, что улыбку отца в то утро подпортил инстинкт, который был ему, в общем-то, чужд. Теперь мне кажется, что его победную улыбку исказила судорога мрачного предчувствия.
Очередной сюрприз последовал незамедлительно.
— Я был бы признателен, Мартин, если бы ты отвез меня к вертодрому, — сказал отец.
Я кивнул, поднялся, застегнул пальто, нащупал брелок с ключами от машины, подошел к распахнутой двери и принялся ждать у выхода, пока он дарил свои сентенции — конечно же, любезные и остроумные — парню из местной газетенки.
На стене сухого дока уже стоял какой-то мужчина и командовал бригадой рабочих со стальными тросами и краном, которые громадным брезентовым саваном закутывали дубовый и тиковый труп, обошедшийся моему отцу в кругленькую сумму. Туман над останками яхты тяжелел и сгущался. Между мокрой галькой под ногами стропальщиков и дном дока простиралась пятидесятифутовая бездна, так что люди двигались с опаской. Бригадир носил зюйдвестку и бушлат поверх замасленной робы. Натекавшая с моря дымка потихоньку превращала его в крикливое и воинственное привидение, которое облаивало подчиненных и посасывало огрызок сигары, чей кончик светился размытым оранжевым пятнышком. Как мне кажется, он и не подозревал, что я за ним наблюдаю. Когда с заданием было покончено и его бригада побрела прочь, теряясь в серой мгле, он на минуту замер, уставившись на недвижный громадный корпус, окутанный погребальной плащаницей. После чего швырнул окурок в мутную жижу на дне дока и осенил себя крестным знамением — раздумчиво и неспешно, словно коленопреклоненный католик на заупокойной мессе.
Сей поступок показался мне несообразным после всех тех воплей и проклятий, которые сопровождали только что завершенное дело. Возможно, я был свидетелем некоей морской традиции, которая, как и все прочие морские обычаи, были для меня за семью печатями. А затем исчез и бригадир, проглоченный туманом. «Буллен, — подумал я. — Если только не Клоур». Удивляла почтительность, более уместная гробовщику и проявленная со стороны одного из боссов — охотников за морскими трофеями, — которые вот-вот поживятся за счет моего отца.
Тут подле меня возник и сам отец. Он взял меня под руку (третий по счету сюрприз за день), желая прогуляться к тому месту, где я припарковал машину. Дорожка повела нас вдоль «Темного эха», обряженного в саван. Но отец даже не взглянул на яхту. Он смотрел строго вперед, и переживаемое им беспокойство отразилось бледным подобием той улыбки, которую, как ему, наверное, мнилось, он носил с наработанной уверенностью вечного триумфатора. «А ведь отец перепуган», — подсказала мне интуиция. Он цеплялся за мою руку подобно карапузу, который, чего-то устрашившись, ищет утешения в твердой родительской ладони.
К тому моменту, когда я преодолел расстояние до вертодрома, туман сгустился настолько, что взлет сделался невозможен. Даже Магнус Станнард не был в состоянии отменить запрет авиадиспетчеров на любые рейсы.
— Отец, давай я сам тебя отвезу, — предложил я.
Мне не хотелось, чтобы первый день его отхода от дел омрачился хоть сколь-нибудь мелким поражением. Да и водитель из меня хороший. Даже он не мог бы с этим поспорить. Отец посмотрел на мой «сааб». Посмотрел — и вздохнул.
— Пожалуй, мне следовало купить тебе машину получше. Напомни при случае, чтобы я устроил тебе «ягуар» или что-нибудь в этом духе.
— Да мне нравится моя машина. Годится и «сааб», — ответил я.
— Годится, когда ты сам швед, — возразил он, забираясь на заднее сиденье. — Годится, когда ты сам исповедуешь самоуничижение. А шведам, как и всем прочим скандинавам, ничего другого не остается.
— Если мне не изменяет память, — сказал я, — «сааб» для меня выбрал именно ты.
Он рассмеялся. Непринужденно, без натяжки. Сегодня мы чудесно ладили. Понятное дело, я мог все испортить в любую секунду, протаранив в таком напоминающем суп тумане чей-то задний бампер. Но мы с ним ладили. Отец и сын, вдвоем. У меня зарделись щеки от удовольствия. Я испытывал прилив горделивого чувства, вцепившись в баранку, прости господи.
Ужинали мы тоже вместе. Сузанна отсутствовала по своим рабочим делам в Дублине, я ничего на тот вечер не запланировал и, стало быть, не должен был ни перед кем оправдываться. На обратном пути в Лондон отец позвонил секретарше, чтобы та извинилась за него перед очередной супругой. Похоже, отец рассматривал эсэмэски как слишком интимную форму общения. А может, слишком уж современную. Вариант позвонить жене лично, судя по всему, отпадал сам собой. Эти ранние провозвестники выглядели не очень ободряющими, и, не отрывая взгляда от полупрозрачных видов за лобовым стеклом, я сам с собой поспорил, что она продержится не дольше, чем обе ее ближайшие предшественницы.
— Я скучаю по твоей матери, — минуту спустя промолвил отец. Голос его прозвучал устало под бременем той скорби, что выходила на первый план всякий раз, когда упоминалась моя матушка. — Господи, Мартин, как же я по ней скучаю…
— И я, — последовал ответ.
Я не погрешил против истины и вел затем машину в полном молчании. Но пусть и нелегким оно было, это молчание, его никак нельзя назвать вымученным. Просто тут нечего добавить. Смерть матери оставалась ничуть не менее ужасным событием даже по прошествии доброй дюжины лет. Я не мог презирать отца за те слова, что он произнес от сердца. Однако предложить хоть что-то утешительное тоже был не в состоянии.