— Это Сэм, — сказала санитарка Бобби — та, что привела их сюда впервые. — У нее имя как у меня.
Врач снял кинг-конговскую перчатку и присел перед Сэм на корточки.
— Ты не поверишь, — сказал он. — Но это меня зовут Сэм.
Он указал на свой бейдж, где рядом с именем был наклеен рисованный медвежонок: доктор Сэмюэл Розенблатт — только Сэм не могла этого прочесть. Роузи казалось, что молодые врачи, которые выполняли здесь большую часть работы, все бездетны: и работы невпроворот, и обучение в медицинских школах не из легких, так и не сложилось; они разговаривали с детьми, все время над ними подтрунивая, а значит — ничего не знали о них как о людях, как бы хорошо ни разбирались в устройстве детского организма. Интересно, а они вообще решатся когда-нибудь завести детей — после того, как поработали здесь и повидали столько детских болезней?
— Ну ладно, — сказал врач, внимательно посмотрев Сэм в глаза, — давайте разберемся, что там у нас. Роузи надеялась, что обследование проведут в новом корпусе больницы, в большой чистой палате, свежевыкрашенной по-модерновому, как и вестибюль, светло-розовым и бледно-зеленым, — но неврология туда еще не переехала. Все те же стены с выбоинами от кроватей на колесиках; те же пятна чайного цвета на потолке. По стенам — роспись, выполненная неумелой рукой: лесные зверьки, бурундучки да зайчики, такие аляповатые, будто страдают от тяжких болестей: глаза выпученные, головы — крошечные, мордочки перекошены. Может, когда-то они и выглядели жизнерадостно, теперь же казались злой шуткой над лечившимися здесь детьми, насмешкой столь бессмысленно-злой и неостроумно-вульгарной, что Роузи даже рассмеялась, смущенно фыркнула в ладошку.
Доктор Мальборо не появился, хотя все младшие врачи, приходившие посмотреть Сэм, проверить, как подключены провода, и посмотреть результаты, обязательно упоминали, что работают с ним (не у него и не на него, а именно с ним). Роузи не могла понять, зачем они носят стетоскоп на шее или на плечах, как ручную змею, и решила: это не на случай чего, а просто — обозначить, что ты врач: здесь их носят, кажется, только врачи.
Обследование (или «программу») с целью обнаружить источник приступов проходили еще двое: подросток, не выходивший из своей палаты, и мальчик на два-три года старше Сэм, у которого явно был случай посерьезнее. «Довольно серьезное поражение», — обмолвилась при ней медсестра и тут же замолчала, видимо пожалев о сказанном. Мальчика познакомили с Сэм; они посмотрели друг на друга: у обоих волосы выбриты аккуратными кружками, оба опутаны и привязаны проводами к самописцам на высоких хромированных тележках. Они обменялись обычными взглядами, безразлично приняли друг друга к сведению; их не сблизило то, на что рассчитывали взрослые. Мальчика звали Дойл: узколицый, с боязливым вниманием во взгляде.
— Дойлу снаряжение не нужно, — сказала санитарка. — Он будет марсианином, правда, мой хороший?
Дойл вдруг понимающе скривил лицо, расставил руки и стал бродить по палате на прямых негибких ногах: марсианин, чудовище Франкенштейна, очередная модель механического человека; Роузи предположила, что теперь, когда ему подали идею, он долго не остановится — так и вышло; он бродил часами, как заводной, останавливаясь, только чтобы перезарядиться, как бы подключившись к розетке в подходящих, как ему казалось, местах.
Сэм на него не обращала внимания. Она не чувствовала себя ни марсианкой, ни механизмом. Она очень-очень осторожно касалась проводов на голове и не пыталась ни пойти куда-нибудь, ни сесть, ни поиграть, ни осмотреться. У поста дежурной медсестры какой-то белолицый врач в черной бумажной накидке с высоким воротом проверял отчеты и скалил фосфоресцирующие клыки на равнодушную медсестру. Не все прониклись духом праздника, но многие пациенты и медсестры захватили маски и черно-оранжевые кулечки с конфетами.
Соображают они хоть немножко-то или нет. Отпускают шуточки про кровь и смерть. Роузи вспомнила, что в обычный хеллоуиновский набор входят врачебный наряд и всякие штучки-дрючки, в том числе кровавые скальпели и расчлененные органы. Она представила, как будет когда-нибудь рассказывать об этой сцене и этой ночи Споффорду или Пирсу — о докторах, нарядившихся кровожадными чудовищами, и детишках, чьи маски ничуть не страшнее их настоящих лиц; о том, как все это дико и страшно; и может, к тому времени она уже будет знать, какой из всего этого следует урок.
Палаты были маленькие, в большинстве двуместные; родители и прочие родичи приходили и уходили, приносили связки воздушных шаров с веселыми рожицами или плюшевых зверей, порою больше самого ребенка: вероятно, чем сильнее болезнь, тем больше игрушка. Родители торчали возле своих чад, кормили их или смотрели глупые телешоу; а то сидели на стульчиках в дверях палаты, как домохозяйки на улице патриархального городка, и разговаривали, обменивались жалобами и вопросами. Кое-кто был здесь явно не впервые; такие просто понимающе кивали, когда соседка называла болезнь или лекарство, знали, как задать вопрос и не выказать в ответ жалость и тревогу. Роузи подумала, что когда-нибудь сама станет такой, что здесь пройдет часть ее жизни, а какая именно — никто не скажет; в конце концов, жизнь идет и здесь, где детям ставят уколы, приносят пасхальные корзинки и рождественские подарки в постель, и они поправляются или не поправляются и умирают; может, в этом и состоит урок. И в этом тоже.
Соседями по палате были: солидная женщина, постарше, чем Роузи, с большими жалостливыми глазами, и младшая из ее детей — еще трое дома остались, сказала она, девочки-близнецы и мальчик-подросток. «В этот раз» она пробыла тут уже три дня, знала медсестер и даже кое-кого из пациентов, лежавших и в прошлый раз; она щедро делилась сплетнями. Припадочные здесь, говорила она, а раковые в той стороне, через коридор.
— Дойл плохой, — заявила Сэм. — Он не хочет принимать лекарство.
— Дойл, — заметила соседка, — пока что ни разу не принял лекарство без боя. Избалованный, — пояснила она, обращаясь к Роузи. — Я, конечно, все понимаю, но… Бедные медсестры.
— Мне приходится пить лекарство, — сказала Сэм. — Но если нужно, я могу отказаться.
— Вот как? — удивилась Роузи, пытаясь припомнить, кто же такое сказал при Сэм. — Ты серьезно?
Сэм кивнула. Она взялась за высокую трехколесную тележку, к которой крепился ее самописец, и осторожно, словно жирафенка или гибкого орангутана, потащила его за дверь.
— На прогулку? — спросила вдогонку Роузи. Дочка ничего не ответила.
— Какая милая, — сказала соседка.
Ее девочка, хрупкая и красивая, уже спала; полтора года, прикинула Роузи, от силы два; с одного боку цветные кудряшки, а с другого обычный знак четвертого этажа, неврологии: голова обрита и перевязана. — У нее пластмассовая трубка в голове, — сказала мать. Они с Роузи глядели в колыбель, словно в бассейн с рыбой. — Потому что неправильно сформировался спинной мозг. Трубка отводит спинномозговую жидкость. Иначе у нее распухла бы голова, ну, знаете, водянка.
— И долго ей эту трубку носить?
— Ох. Всю жизнь. Это теперь часть ее тела. Если только что-нибудь не закупорится и не придется поправлять.
— Вот как. Что ж. Надеюсь, — начала она, но так и не придумала, на что тут надеяться. — Хорошо, что вы тут с ней вместе.
— Это да. Только недавно разрешили. Раньше так не было. Своего ребенка не увидишь.
Роузи припомнила. Мама приезжала из дома каждый день на автобусе и просиживала с ней все дозволенные часы, потом опять пускалась в двухчасовое путешествие на автобусе домой, а в комнате и коридорах воцарялась пустота; Роузи не знала, когда ей становилось легче: когда мать появлялась утром со школьным заданием и чистой пижамкой или когда уходила и оставляла ее со здешними обитателями — больными детьми на койках и медсестрами; изредка появлялись врачи, да тихая застенчивая нянечка приносила книги и журналы о той жизни, из которой Роузи попала сюда. Хуже, когда приходил отец, такой расстроенный, напряженный и агрессивный; он разговаривал с медсестрами командным тоном и нарушал режим. А еще он боялся той девочки, как же ее звали, которая лежала на соседней койке.