Один.
Обычно дух, всеобщий живитель, что плотнее бессмертной души, но тоньше тела, — то ртутное вещество, что окутывает душу, заполняет сердце и принимает впечатления органов чувств, может быть воспринимаемо вне тела только в двух случаях. Первый — речь, в особенности пение; собственно пение — это дух, выражаемый телом в слышимой, хотя и невидимой форме. Второе — вот это густое вещество двойной возгонки, сготовленное на мужском пламени, уплотненное до видимости, как яичный белок, а также та блестящая смазка, которую выделяла она, слушая его запреты: Роз как раз в тот момент прокручивала их в голове, одновременно и нарушая. Драгоценное; вероятно, истощимое и трудновосполнимое — потому нам велят не тратить его на фантазмы, не возлежать в одиночестве, не изливать на простыни, на землю или вот на эту хреновую тряпочку.
Pneumatorrhæaэто называется; истощение звездной материи, данной нам при рождении. {47}
Но почему? Не должно ли возникать тем больше, чем чаще она или он… Пирс долго лежал неподвижно, откинувшись на кожаную обивку. Разноцветные листья падали на капот. Время от времени он слышал шум авто. Он не знал, что в Шедоуленде свернул не туда, не вправо, а влево, и сбился с пути.
Глава девятая
Листва на дубах в Аркадии бурела и опадала неохотно, задерживаясь на ветках уже после того, как выпадал первый снег, и даже дольше, пока ее не выталкивали набухавшие по весне почки, а вот блестящие листья кленов, особенно старых, опадали все вместе, разом, дружной стаей, словно договорившись В душе устанавливалась возвышенная меланхолия, стоило поднять взгляд и увидеть, как они там, в вышине, все разом отцепляются от ветвей и медленно опускаются. Смерть, о-хо-хо. Деревья прочих пород (великое множество их собрал здесь когда-то архитектор, они состарились вместе, но, казалось Роузи, так и не подружились) сбрасывали многоцветную и многообразную листву в разное время Ярко-желтые ивы и медно-красные японские клены, золотистые березы, зелено-коричневый ясень и еще два ряда тюльпановых деревьев (их пора было подрезать), под которыми труднее всего было убирать свекольно-красную листву.
Роузи вытащила из каретного сарая огромные бамбуковые грабли, удобные и легкие, несмотря на размер, — отличный инструмент, да уж, те, кому приходилось разбираться с хозяйством вручную, знали что к чему Конечно, она не обязана убирать листья в Аркадии, Алан Баттерман уговорил ее нанять садовника для работ, которых всегда невпроворот в огромном имении, и она согласилась, но сейчас сгребала листья в большие пряные груды просто для удовольствия и чтобы успокоить нервы, а еще чтобы в них попрыгала Сэм, как ей и было обещано.
— Еще, мамочка! Выше!
— Ладно, выше так выше.
Уже назначен день, когда Сэм вернется к «Малышам» на обследование, о котором говорил доктор Мальборо: ее опутают проводами на три дня и попытаются установить, откуда берутся припадки. Так что «Малыши» — это не дурной сон, а если и кошмар, то с продолжением. Дела вполне могли обернуться хуже некуда; мысль эта всплывала в сознании Роузи совершенно неожиданно, и бороться с нею приходилось посреди дневных трудов или ночного сна: она словно окружена дикарями, и голодные хищники глядят из темноты. Поддерживай костер. Хуже всего — Роузи почему-то очень жалела об этой постыдно-незначительной (в сравнении с остальным) детали, — что сорвалось большое празднество, которое она собиралась устроить в Баттерманзе. Сэм могли положить на обследование как раз и только на Хеллоуин. А неделей раньше, на уик-энд, — не под сам Хеллоуин, но близко, — тоже не получалось. Роузи не могла принять на себя заботы о вечеринке как раз накануне поездки к «Малышам»; ей казалось, она обязана сосредоточить все силы на том, что произойдет на этаже доктора Мальборо, хотя ясно же: как ни мучай себя мыслями и волненьями, на результат они не повлияют никак. Но давить на будущее своим беспокойством и одновременно взваливать на себя большое и хлопотное дело было невозможно, не говоря уж о том, каким ужасным предзнаменованием станет неудача праздника, если все повалится из рук; в общем, она отказалась от этой затеи.
— Брось меня туда! Брось!
— Бросить? Вот так вот и бросить?
Она подняла визжащую Сэм под мышки и раскачала так, словно собиралась швырнуть ее на милю: махнула в сторону кучи листьев и вернула назад; затем еще раз. Беспомощный смех — именно от предвкушения: Роузи научилась этому приему, глядя, как крутит дочь в воздухе Майк. Выше, папа!. Новость, что вечеринка отменяется, Майк выслушал с облегчением. Ничего забавного в этом нет, сказал он. В чем? В Хеллоуине, во всех этих ведьмах и призраках. Смотри, с чем играешь; ты понятия не имеешь, что можешь навлечь. Роузи засмеялась и спросила — ты что, серьезно, а он не стал отвечать, только зловеще промолчал, сделав вид, что ответ-то у него припасен: еще один приемчик Майка, давно ей ведомый.
— И-ых! — Наконец она аккуратно бросила Сэм в середину кучи. — Понравилось?
— Теперь засыпь меня, — сказала Сэм и легла на спину.
Роузи словно ощутила дочкиным нюхом запах опали, услышала ее ушами сухое потрескивание ломкой листвы. Такое незабываемо. Когда она вернулась в Дальние горы и Аркадию, прожив несколько лет на Среднем Западе, стояла осень; Бонн в то время болел и сидел во взятом напрокат кресле-каталке, и Роузи тогда, как сейчас, убирала опавшие листья, чтобы чем-то занять себя, а он смотрел, как она сгребает листья в одну кучу, словно салат. Этого я теперь лишен, сказал Бонн. Голова его на длинной черепашьей шее тянулась к Роузи, листьям и дневному свету. Еще бы хоть раз вот так поработать, проговорил он.
Не понимаю, сказала она; один раз — все равно что сотня, какая разница?
Еще бы хоть раз, повторил он. Всего бы попробовать еще по разу. Он подался вперед, приоткрыв рот то ли скорбно, то ли в тоске, а может, ему трудно было дышать, словно прижал лицо к стеклу, за которым шла жизнь. «Он просто любит жизнь», — говорила его старая экономка миссис Писки.
Над Сэм уже возвышался курган; Роузи даже не могла различить ее очертаний под грудой листьев.
— Ну, как? — спросила Роузи. — Здорово? Хватит насыпать?
Она подождала ответа. Листья не шевелились.
— Хватит, Сэм?
Ответа нет.
Чувствуя, как неистово забилось ее сердце, Роузи вонзила руки в кучу, принялась разгребать листву, ставшую вдруг тяжелой, как золото; откопала лицо Сэм — оно было неподвижно. День замер и похолодел. Роузи ухватилась за курточку, в которой чувствовалась тяжесть тела дочери, но Сэм уже не было.
— Сэм! — взревела Роузи голосом, какого она раньше у себя никогда не слышала, да и представить не могла, что может так кричать, — голосом, исторгнутым откуда-то из глубин, таким громким, что он мог призвать дочь обратно.
Она подняла Сэм, и голова девочки безвольно повалилась на плечо Роузи. Сколько времени это длилось — секунду, две или три, не больше, решила она потом, но тогда секунды словно остановились в падении, — а потом Сэм открыла глаза и улыбнулась.
— О господи, Сэм, — сказала мама. — Ну, Сэм, разве так можно. Разве ты не понимаешь.
— Я была мертвая, — сказала Сэм. Она забрала в горсти мамины волосы и раскладывала их на свой вкус. — Мертвая. А теперь ожила. {48}
На вершине горы Юла листья желтели куда решительнее, чем во всех Дальних горах; на ее склонах расположилась климатическая микрозона, где всегда холодней, чем в округе; цветы распускались позже и отцветали быстрей, бури были суровее; когда вы вели машину в гору холодным мокрым вечером, сразу за Шедоулендом дождь обыкновенно превращался в дождь со снегом, а затем в снег без дождя.
Нынешнее утро в «Чаще» — тише обычного: сотрудники прибираются, укладывают бумаги, пакуют личные кофейные кружки, плюшевых зверушек и фотографии по сумкам и рюкзакам. Одна из врачей безутешно рыдает у своего письменного стола, с чего бы это? Дверь ее кабинета закрывается. Где-то рабочие сливают воду из труб и заколачивают чердаки, но весной все равно придется возиться с лопнувшими трубами и беличьими гнездами. Или чем похуже.