Небольшой белый конверт украшала марка с золотым оленем; адрес был написан фиолетовыми чернилами; почерка Суханов не опознал. Он взял письмо дрогнувшей рукой; рядом со стариком, который стоял над душой и сверлил его злорадно блестевшими глазками, Суханов внезапно почувствовал себя грязным, будто они в сговоре осквернили некую святыню, безнадежно загубили нечто хрупкое и прекрасное… Поморщившись, он не глядя сунул почту в карман, бросил краткое «спасибо» и решительно двинулся к лифту.
— Обождите-ка, Анатолий Павлович, у меня для вас есть кое-что, — окликнул вернувшийся к своему столу лифтер. — Вот, глядите, подобрал нынче утром возле дома. — Он извлек из скрипучего ящика клетчатую шерстяную тряпку, вывалянную в грязи, и протянул Суханову. — Не ваш ли, часом, шарфик?
С минуту Суханов не мог отвести взгляд.
— Нет, — наконец выговорил он и, отворачиваясь, принялся жать на кнопку лифта. — Это не мое.
— Вот так раз, вы ж зимой в нем ходили, я сам видел. — Лифтер со значением ухмыльнулся. — То есть, конечно, он вам все равно теперь без надобности. Можно подумать, его собаки рвали. А то возьмите — Нине Петровне на тряпки. Валентина-то Александровна к вам больше не ходит убираться.
— Это не мое, — повторил Суханов, и тут, к счастью, задергались двери лифта.
У себя в кабинете он безучастно пробежал глазами напечатанное под копирку письмо из редколлегии Большой советской энциклопедии, извещавшее, что публикация его биографии в плановом издании отложена вплоть до дальнейших распоряжений, мельком просмотрел счет за междугородные переговоры, отмечая звонок в Вологду, которого не припоминал, а потом отодвинул корреспонденцию в сторону, не делая исключения и для письма Нине. Отсутствие газеты, пусть и досадное, удивительным не было — ее иногда по ошибке опускали не в тот ящик, а случалось, и воровали — возможно, не без участия того же лифтера, оказавшегося специалистом по замочным скважинам. В любом случае, после своего краткого спуска в преисподнюю у него окончательно пропало желание копаться в уликах: появилось ощущение, что занятие это по духу принадлежало подпольному миру зловещих стариков и обиженных домработниц, которые рылись в чужой переписке в поисках сальных делишек, а потом возле мусоропровода перемывали хозяевам косточки. Брезгливо передернув плечами, Суханов бросил последний взгляд на письмо, адресованное, с изрядной долей фамильярности, «Н. С.» — и пошел снова звонить на дачу. Ответа по-прежнему не было.
В кабинет он вернулся уже в сумерках. Темнота быстро захватывала позиции; он зажег лампу-Пегаса. В углу стола пылилось несколько рукописей — это были потенциальные статьи для будущих номеров журнала, присланные ему на рецензию; теперь уж им не суждено было подвергнуться его пресловутой вычитке с пристрастием, подумал он с невеселой улыбкой и одним движением руки смахнул их на пол. От бумажного обвала всколыхнулся воздух, и что-то на столе легко встрепенулось, привлекая его внимание, и он вновь поймал себя на том, что рассматривает лежащее перед ним странное письмо.
На почтовой марке горделиво вздымал рога олень; обратный адрес на конверте отсутствовал. По зрелом размышлении аббревиатура «Н. С.» неприятно его поразила: то ли отправитель лихорадочно спешил выслать послание, то ли выставлял напоказ глубоко личные отношения с адресатом… После недолгого колебания Суханов нагнулся за письмом, собираясь отнести его к Нине на прикроватную тумбочку. От резкого движения очки стали сползать у него с носа, и он поднял руку (в которой уже держал письмо), чтобы их подхватить. Конверт случайно оказался между ним и лампой, и, в то самое мгновение, как бумага пропиталась мягким коралловым светом, Суханов совершенно машинально на конверт посмотрел. Внутри сами собой обозначились сложенные листки, плотные и скрытно-непроницаемые; лишь отдельные слова, вылезшие на поля, проступали четкими водяными знаками. Даже в мыслях не было, сказал он себе, это все так внезапно произошло, чего уж теперь. Он увидел обрывки фраз, невольно прочел, потом медленно опустил руку, выключил лампу и молча уставился в никуда.
Ненароком выхваченные слова были «…не в моих пра…», «замуже…», «знать» (подчеркнуто), «только ты и я» и, наконец, «…чение» или «…дение». Мучение? Наслаждение?
Сидя в темноте, водя пальцем взад-вперед по краю конверта, Анатолий Павлович размышлял о том, что на человека иногда обрушивается — так несправедливо, без всякого предупреждения — необходимость выбора, выбора мгновенного, который требуется делать без времени на раздумья, почти инстинктивно, но от которого за один этот миг меняется вся оставшаяся жизнь. Он мог расцепить руки, освободиться от почти невесомого, но такого давящего груза на его ладони и, не тревожа темноту, ощупью выбраться из комнаты, тихо закрыть за собой дверь, оставляя позади свои низменные подозрения, а через пару дней, когда Нина вернется с дачи, невзначай упомянуть, что у него на столе лежит для нее письмо, а после, после, на протяжении всего отмеренного им срока, подавлять в себе мучительную неуверенность всякий раз, что по нему будет скользить взгляд ее холодных, непроницаемых прекрасных глаз, — и все равно сомневаться, сомневаться вечно… Или же, с такой же легкостью, он мог прямо сейчас щелкнуть выключателем, грубо изнасиловать конверт, вырвать из него все тайны, начертанные бледно-фиолетовыми чернилами, — и с этой самой минуты и навеки жить со стыдом, с глубоким, темным стыдом, который горьким вкусом во рту станет подниматься в нем всякий раз, как он будет видеть Нинино усталое, милое лицо, уже чуть-чуть размытое возрастом, — да, с этой самой минуты он будет вечно помнить, как однажды вечером, на исходе лета, проявил малодушие и оказался недостойным и ее самой, и их прошлого, и все ради каких-то бессмысленных женских сплетен, несдержанных излияний случайной университетской подружки.
Ибо в глубине души он не сомневался, что записульку эту от избытка чувств наверняка сочинила Люся, переполняемая впечатлениями от недавнего спектакля и экспансивным, не по возрасту, жеманством. Нинуся, лапушка, —станет читать он, с трясущимися руками и навеки проклятой, летящей в ад душой, — не в моих правилах приглашать людей в последнюю минуту, но что поделаешь, если я замужем за репортером, которого обычно выдергивают из дому именно тогда, когда у нас взяты билеты на мой любимый спектакль. Но мне ли не знать, что на тебя всегда можно рассчитывать! Согласись, на этот раз все было как в юности: вбежали в зал, когда уже поднимался занавес (только ты и я на это способны), упивались божественной чеховской интонацией, в антракте со смехом разглядывали расфуфыренных провинциалок и лакомились неизменными канапе с икрой! И бокал шампанского напоследок — какое наслаждение! Надеюсь, что…
Да, он был уверен, абсолютно уверен, что к этому все и сводилось — и совершенно ни при чем тут были тот воскресный день, и отгул Вадима, и не начавшийся еще театральный сезон, и неведомый Виктор из телефонной книжки…
Суханов зажег свет и безжалостно разорвал конверт.
Любимая моя, —так начинался убористый текст, занимавший две страницы, — писать тебе опасно, но звонить ты запрещаешь, да я и не решился бы сказать вслух то, что собираюсь написать. Когда я в прошлый раз увидел твою подавленность и грусть, мне стало ясно, что дальше так продолжаться не может. Ты взяла с меня обещание никогда не заводить разговор о нашей «притворной жизни»; не в моих правилах отступать от своего слова, но пойми: нарушить обещание — это меньшее зло, чем потерять то прекрасное, что есть между нами. Я давно пытаюсь вести себя так, как ты хочешь: довольствоваться тайными встречами, шептать в телефонную трубку, жалкими урывками ловить твое присутствие. Но у меня сдают нервы, любовь моя, и запретная тень твоего замужества сгущается раз от раза, когда я вынужден отпускать твой голос только из-за того, что тебе послышался шум в прихожей; когда ты выходишь из дому и делаешь вид, что не замечаешь меня на тротуаре, потому что нас могут увидеть из окна; когда мы украдкой целуемся в каких-то подворотнях.