Гвендолен высокая, рыжеловолосая, с темно-зелеными глазами, каких не бывает, и тяжелой грудью. Ее ногти идеальной формы, брови ровными дугами взлетают к вискам, кожа нежная, как вываренный шелк, а ресницы длинные, будто наклеенные. Она говорит красивым низковатым голосом, редко смеется, обнажая ровные белые зубы, и пьет ромашковый чай с медом и виски безо всякого льда.
Сначала он не реагировал на анонимные послания. Потом уже более заинтересованно спрашивал, кто же эта незнакомка с бурной эротической фантазией и необычным именем. Незнакомка с необычным именем на вопросы конкретно не отвечала, но продолжала эпистолярно резвиться. И в те дни, когда я утром отправляла «письма счастья», он был особенно настроен на секс. Честно говоря, только в эти дни и бывал настроен.
– Просто сумасшедший дом какой-то. Целое утро убил на этого осла из редакции. Тупое чмо…
– Я поняла.
– Нет, ты не поняла! Что я, по-твоему, железный? Меня ебут, а я крепчаю?!
– Нет, конечно. Ты не железный.
– Спасибо за понимание…
– Хочешь чаю? Чай-то не помешает нежелезному тебе?
– Хорош издеваться. Чаю буду, да. Лапсанг там возьми.
– Твой лапсанг пахнет мокрой псиной.
– Это самый дорогой сорт.
– И что, самый дорогой сорт не может пахнуть мокрой псиной?
– Однозначно не может.
Сегодня он не получал письма от Гвендолен. Иду на кухню, включаю чайник, он резко начинает шуметь, как будто пытается взлететь и залить кипятком вылизанную дорогостоящей Тамарой Петровной кухню. Ну, точнее, кухонный закуток, отделенный от общего пространства барной стойкой, я пытаюсь вспомнить, во сколько мне обошлось все это роскошество, и стоило ли так тратиться на съемную квартиру.
Глажу рукой каменную столешницу. Немного приседаю, наклоняюсь, прижимаюсь пылающей щекой. Отличный, должно быть, у меня вид – старая идиотка, ласкающая рабочий стол, прелестно. Какая-то синяя гадость торчит, застряла между дверцами, скрывающими мусорное ведро, проезжаю щекой – шшшшшш – по гладкой поверхности, останавливаюсь около. Приоткрываю буковую дверцу и ловлю в ладонь смятый отвратительный пакет от чипсов. От чипсов? Он не ест чипсов. Никогда не ест чипсов. Никогда не ест картофеля даже. Перекормили в детстве, – отвечает, ухмыляясь, но я-то знаю – бережет тренированный холеный торс, не имеющий права выглядеть неэстетично жирным.
– Что это?
– Дорогая. Ты огорчаешь меня. Присмотрись, пожалуйста, получше.
– Я прекрасно вижу, что это такое! Не делай из меня идиотку! Я спрашиваю, ЧТО эта мерзость делает в твоей кухне!
– Ах, вот что ты спрашиваешь.
– Да!
– А то я не понял. Думал – не разглядела. Зрение, думаю, падает. С годами-то…
– Оставь свое хамство! Ответа не слышу.
– А я молчу потому что.
– Откуда здесь эта дрянь?!
– Господи, ну мало ли. Тамара Петровна, что, уже не имеет права перекусить в разгар трудового дня? Передохнуть пять минут без «Доместоса» с хлором?
– Не может! У Тамары Петровны хронический панкреатит и язва кишечника! Она кефир однопроцентный кушает! И йогурт с ванильными сухариками!
– Это я съел. Прости. Не хотел сознаваться.
– Прекрати! Ты ненавидишь чипсы! Какие проститутки жрали это говно?!
– О. Можно, я пойду прогуляюсь? Что-то башка трещит, сил нет. Ты здесь пока полежи, отдохни. Что-то ты прямо нехороша сегодня.
И он, натурально, встает, натягивает свои белые джинсы, пару из двух дюжин, заветная мечта голодного детства – белые штаны и Рио-де-Жанейро, и преспокойно выходит из квартиры, не слушая моих истерических воплей. Щелчок. Дверь закрылась. Классически – шаги на лестнице. Я валюсь неоформленной грудой в кровать, подушки с тремя полосочками, Pratesi, бессильно реву, достаточно долго. Не буду его дожидаться. Поеду домой, не включая света, усядусь в красное кресло со сложным названием, начинающимся со слова «релакс», и позвоню Эве, бывшей эстонке.
– У Него кто-то есть, – снова провою жалко в трубку.
– Еду, – ответит отзывчивая Эва, – коньяк взять?
– Не надо, – проплачу в ответ, – у меня имеется…
Пока она добирается из своего Бирюлево, включу компьютер. Сяду за стол, хороший письменный стол из березы, положу на него сначала руки, левую с одиннадцатью шрамами, правую простую, на них сверху – лоб, занавешусь жестковатыми от краски волосами и повою немного еще. Закурю сигарету, красный «Давидофф». Через время, потребное для полной компьютерной загрузки, открою почту на Яндексе и настучу письмо от Гвендолен.
Гвендолен пишет, ловко ударяя по клавиатуре длинными пальцами в серебряных массивных кольцах:
«Можно встать так перед зеркалом. Я, допустим, впереди, а ты сзади, чтобы, во-первых, дышать обещано в затылок виски, а во-вторых, я же много меньше ростом, ну. Можно так стоять какое-то время и читать по строчке стихов известных поэтов. Отдать тебе любовь? – отдай! она в грязи! – отдай в грязи! я погадать хочу – гадай! еще хочу спросить, – спроси! допустим, постучусь, – впущу! допустим, позову, – пойду! Потом аккуратно начать снимание одежд, наблюдаемое в зеркале, оно затянется ровно на количество этих самых одежд, нет, торопиться не надо. А если там беда? – в беду! а если обману – прощу! а если будет боль? – стерплю, а если вдруг стена? – снесу, а если узел – разрублю. И можно в конце добраться до черного белья с кружевами, оно сегодня такое, и положить руки мне на грудь, такую на вид грудь принято называть налитая, так вот на нее руки, да, кладем. Смотрим. Не надо спешить. А если сто узлов? – и сто! любовь тебе отдать? – любовь! не будет этого! – за что? – за то, что не люблю рабов. – Идиотский финал у стиха, правда?»
Меня нисколько не смущает, откуда Гвендолен так глубоко знакома с творчеством Роберта Рождественского. Еще сигарету.
м., 29 л.
Дверь захлопнулась с грохотом, как крышка люка бронетранспортера, и больше я не слышал ее голоса. Ну или почти не слышал. Из-за железной двери доносилось лишь какое-то кваканье. Я скрипнул зубами. Р-р-развернулся. Сплюнул. И пошел вниз пешком, ускоряя шаг, как шлюха из советской песни – по улице Пикадилли:
Когда вы мне засадили,
Я делала все не так.
Вот бл-дь, думал я безадресно. Опять все не так. Вот сука. И еще эта мелкая со своими гребаными чипсами.
Так подставить. Так подставить.
Через три или четыре лестничных пролета я уже мог рассуждать холоднее. Я уже видел себя со стороны. Зрелище было довольно неприглядным.
Красавец в белых штанах. Альфа-самец со смятой упаковкой гондонов, забытых в кармане. В котором, если честно, больше ни хрена и нету, кроме этих гондонов. А конкретнее – ни копейки.
Вот с-сука, – повторил я сквозь зубы. Из тебя такой же альфа-самец, как из нашей Мамочки – балерина Майя Плисецкая.
Тут я нецензурно переделал фамилию балерины. Невесело усмехнулся.
Пнул ногой дверь и вышел на улицу.
На улице было душно и влажно. Ветер раскручивал вихри из опавших листьев. С проспекта долетал непрерывный гул и шуршание шин. Это был знакомый московский ад, легкомысленный ад-light, который достается еще при жизни тем, кто грешит по-мелкому и по-глупому. Вроде меня.
Ад, по которому можно более или менее свободно разгуливать в белых штанах. Но, увы, не Рио-де-Жанейро.
Я мог предположить, что сейчас она смотрит в окно. И думает: не набрать ли его – то есть мой – номер? А еще думает: быть может, он – то есть я – вот сейчас достанет из кармана широких штанин свой телефон и позвонит сам?
Ни в коем случае не оглядываться.