Небо было беззвездное. У самого оазиса, как прикорнувшее чудовище, залегла песчаная дюна; ветер срывал с нее песок и бросал его на оазис. На горизонте темнела гряда, очертаниями напоминавшая доисторического гада, огромную ящерицу, большеголовую, как те ящерицы, которых де Коломбель сотни раз видел греющимися на солнце в пустыне.
Де Коломбель ждал, и раздражение, вызванное неожиданной помехой, сменялось ощущением истомы и усталости. Но вот раздался глухой топот, потом ржание, на которое отозвалась его кобыла, и в нескольких шагах от де Коломбеля остановилась лошадь. Силуэты всадника и какого-то узла позади него резко выделились на фоне ночного неба.
– Рашид! – громко крикнул де Коломбель.
Молчание…
Сзади раздался шепот Тайеба:
– Это не Рашид. Их двое и один из них – женщина. Я спрошу, что им нужно.
Один из всадников спустился наземь, и шагнул к ним, держа лошадь в поводу. Де Коломбель взялся за револьвер.
– Мир вам! – крикнул Тайеб.
– И вам также! – каким-то приглушенным голосом ответил незнакомец.
Тайеб круто обернулся к де Коломбелю:
– Аллах! Это всего только мальчик! Шпионит за нами! Ну и дурак народ тут! Тебе что нужно от нас? – громко спросил он по-арабски.
Узел на седле охнул. Мальчик остановился.
– Мне с вами надо говорить, – обратился он к де Коломбелю.
Де Коломбель с ужасом узнал голос Мабруки и поспешил отослать Тайеба.
Когда тот отошел, де Коломбель направился к девушке.
– Вот и я! – сказала она по-французски.
– Как вы осмелились! – Он грубо схватил ее за руку. – Как вы осмелились! Это безумие! Самоубийство! Возвращайтесь сейчас же обратно вместе с Рашидом! Кто эта другая женщина?
– Неджма!
– Великий Боже! – вырвалось у него.
– Помпом, нам нельзя вернуться, нам надо ехать дальше.
– Вашего отсутствия еще не успели заметить, вероятно.
– Но двери заперты уже. – Она содрогнулась, случайно употребив слова, в каких арабы говорят о смерти. – Нам не откроют.
Он молчал.
– Ты должен взять меня с собой, – крикнула она, и в голосе был дикий ужас.
– Куда, ради самого неба?
– К твоей сестре, в Алжир.
– Невозможно. Я еду в Батну, оттуда в Тунис.
– Возьми нас с собой.
– Что я буду делать с двумя женщинами?
– Никто не догадается, что я женщина, я стройна и худощава. Я буду мальчиком Саллахом, отправляющимся в Тунис со своей больной матерью. Я не буду вам в тягость. Я захватила свои драгоценности и деньги.
– Но за нами будет выслана погоня! – вырвалось у него. – Меня обвинят в том, что я увез вас. Боже! Вот так положение!
Она засмеялась:
– О, я не так глупа, как вы думаете! До утра меня не хватятся. А там – два человека покажут, хотя бы и под присягой, что видели, как мы пробирались к палаткам Хаджи Джилани, который уйдет со своим караваном на рассвете. Я не раз грозила, что сделаю это. Рашид удостоверит, что с вами меня не было.
Де Коломбель задумался. Узнав, что опасность не так велика, что истина может и не обнаружиться, он начинал поддаваться обаянию приключения.
– О друг мой, не отталкивайте меня! – быстро зашептала Мабрука, прижимаясь к нему. – Я молода, Помпом, я не хочу умирать, я люблю жизнь, люблю, люблю. Клянусь Аллахом, я не жила до сих пор, а вы хотите выбить чашу у меня из рук, как раз в ту минуту, когда я уже подношу ее к губам.
– Вы вознаградите меня, маленькая луна? – неуверенно ответил он, загораясь от ее ласки.
– Еще бы! – это прозвучало уверенно-радостно.
Он схватил ее в объятия.
– Послушай, Мабрука. А Рашид?
– Его бояться нечего.
– И, если я возьму тебя с собой… – хриплым голосом начал он.
– Я награжу вас, я уже сказала. У меня есть деньги. И я дам вам много, много золота, когда разбогатею, потому что я буду плясать, как моя мать. О Помпом! Хорошо быть богатой. Можно бывать всюду – в Константинополе – и в Каире – и в глубине Аравии. Везде будет греметь слава обо мне. А драгоценностей у меня будет столько, как ни у одной женщины в мире! Вот увидишь. – Глаза так и сияли из-под капюшона тяжелого бурнуса. – Я буду сверкать, как солнце, я буду как райская гурия в светозарных одеждах. Ах! Вот это будет жизнь! Я, как франкская женщина, увижу большие города…
Она умолкла в экстазе и сделала движение, чтобы освободиться из его объятий.
– Пусти… я не люблю, когда меня держат…
Он послушно отпустил ее, утешая себя надеждой на будущее.
Он задавался вопросом – служат ли ее слова выражением глухого, столетиями накапливавшегося протеста, или она – исключение, одинокая душа, в которую природа вложила непреоборимое стремление к свободе? А может быть, в ней говорит наследственность со стороны женщины, которая сама отвергла покрывало?
– Дай посмотреть на тебя, – попросил он вдруг.
– Темно. – Она по привычке натянула капюшон на лицо.
Он зажег спичку. Спичка вспыхнула и погасла. Он не успел разглядеть лица Мабруки, но с радостной уверенностью подумал, что она красива той особенной красотой, которая не поддается определению, а влечет к себе неотразимо; той красотой, что прославила ее мать в стране, где тело ценят больше, чем душу, где нет двух разных слов для «люблю» и «желаю».
– Надо действовать очень осторожно, – заговорил он, взвешивая каждое слово. – Очень осторожно. Надо заставить Тайеба молчать.
– Значит, решено?
– Решено.
В ней была какая-то ребяческая смелость, пленявшая де Коломбеля. Волна страсти захлестнула его, веки дрогнули.
– Решено! – повторил он и, отвернувшись, позвал Тайеба.
– Сиди! – отозвался издалека голос драгомана.
– Си-Измаил прислал этого мальчика и его пожилую больную родственницу, чтобы мы взяли их с собой. Нам надо спешить. Рашида не видно еще?
– Он уже здесь, сиди.
– В таком случае – в путь!
– Так, сиди.
И четыре лошади потонули во мраке ночи.
ГЛАВА IV
В одной из узких улиц тунисской Казбы, лет двадцать тому назад, стоял грязновато-желтый с зелеными ставнями дом, по фасаду которого черными, местами выцветшими от солнца буквами было выведено: «Гостиница «Солнце». Дом заклинился между мальтийской бакалейной лавкой и еврейской мясной и даже в этой улице, где все было ни с чем несообразно, имел вид какой-то деклассированный. Он был много выше соседей, и из окон верхнего этажа, поверх плоских крыш, открывался вид до самого Дарэль-бея, и можно было пересчитать все минареты квартала Медины. А снизу из узкой улички, такой узкой, что солнце проникало туда только в полдень, весь день неслись звонкие крики продавцов и шарканье ног в туфлях.
Над большой мечетью в верхней части города только что взвился флаг – знак, что пробил полдень, – и только что отзвучали голоса муэдзинов, призывавших на третью молитву, как на улице Казбы показался офицер в форме африканского стрелка; он вошел в гостиницу, кивнув мимоходом неопрятной итальянской хозяйке, пожилой, с усиками женщине, чистившей на пороге горох.
– Наверху? – спросил он, не останавливаясь.
Она кивнула головой – двойной подбородок задрожал.
– Они не выходили из дому?
– Старуха выходила вчера, да и молодая тоже – после захода солнца. Месье знает дорогу?
Она снова принялась за свой горох, а де Коломбель поднялся по скрипучей лестнице в верхний этаж. Остановившись у первой двери, он постучал. Раз, другой. Дверь приоткрылась. Выглянуло лицо старухи, желтое, как слоновая кость, и все в морщинах.
– Как дела, Неджма?
– Хорошо, сиди, хорошо.
Она неохотно отступила, и он быстро вошел, отстранив ее.
– Где Мабрука? – Он оглянулся в скудно обставленной комнате.
– Все еще больна, сиди. Маленькая луна болеет в чужой стране.
Де Коломбель остановил ее нетерпеливым движением.
– Довольно. Мне это надоело. Ей, очевидно, лучше, раз она выходила вчера.
– Выходила, сиди? Да она не вставала с постели.
– Она выходила, и даже под вечер, когда прохладно. Незачем лгать мне. Я хочу видеть Мабруку.