— Куда их посадим-то, Галь? — справляется Евдокия Ильинична.
— Так вот на лавку, — отвечает вторая.
— А выдержит ли? — Так чай не борова приведем, выдержит…
— Эх, робята, — неожиданно обращается к нам Евдокия Ильинична. — Все меньше нас остается. В прошлый год еще девять человек было, кто знал, что да как делается, а теперь только четверо. Мрет народ. Нюра Ивановна, вон, наша лучшая плакальщица, померла. Да и мы тоже уж скоро. Песельница наша, Татьяна Васильевна Семенова — сегодня ее приведут, послушаете — ослепла. Э-э-эх…
— А что, раньше много народу в празднике участвовало?
— А то! Раньше и Стромушек было несколько. В каждом конце деревни делали свою. У нас, на Кутке, была, на Горе была, в других местах. Раньше, перед тем как в поле их нести, мы у клуба все собирались. Там соревновалися, у кого Стромушка лучше и краше. Когда я молодая была, мужики по двое в коня рядились. Ходили, озоровали. Все село гуляло. Сейчас уж не то…
Вечером в доме собираются немногочисленные старушки. Но настоящего плача не получается. После нескольких причитаний Евдокия Ильинична вздыхает: «Ох, девоньки, кто плакал, тех уж нет. Давайте выносить будем». Строму снимают с крыльца и кладут подле дома на лавку. Все остальные рассаживаются вокруг. «Ну что, девоньки, давайте споем», — говорит слепая песельница.
Одна за другой звучат грустные песни, исполненные русской, бескрайней тоски. Многие из них сложили в незапамятные времена прямо здесь, в Шутилове:
Много ласки ждала
В эту темнаю ночь,
В эту темнаю ночь роковую.
И рыдая гнала я тоску от себя,
Потому что ты любишь другую.
Так люби же ее, так люби горячо,
Наслаждайся ее красотою.
А меня позабудь, позабудь поскорей,
Позабуду и я, но не скоро…
В то время как «брат» Стромы играет печальную мелодию, торжественно зачитывается текст телеграммы о смерти любимой «сестры»
Родственница Моники Левински
Утром, часам к 10, на Куток начинает приходить народ. В основном это любопытная молодежь. Приехала на автомобиле и пара сотрудников райотдела культуры: похороны Стромы считаются чем-то вроде визитки района. Но есть и старики. Они тоже предаются воспоминаниям о прошлом, когда праздник имел совсем другой размах.
— Раньше до тысячи человек собиралось, — говорит один из них, совсем ветхий, с палочкой. — Да и село, надо сказать, было не чета нынешнему. До четырех тысяч человек жило. А сейчас вчетверо меньше. Молодежь бежит… Тем временем вчерашние старушки вновь заунывно заводят:
— Ой, девонька, да на кого же ты нас покинула. Рученьки твои ослабели, ноженьки не ходят, румянец со щек сошел! Но неожиданно в этот траурный плач врывается совсем другой голос. Наша старая знакомая Евдокия Ильинична, наряженная и с метлой в руках, подходит к дому и весело представляется:
А я Баба-яга, костяная нога,
Печку топила, ручку сломила.
Пришла на базар
И купила самовар!
Дальше следует куплет о блудливости девки Стромы. В легенде появляются новые детали. Она-де была не только беспутна, но и изнасилована в лесу разбойниками. Словом, снова повторяется один и тот же мотив о половой распущенности покойной, подкрепляемый частушками.
Можно объяснить это карнавальностью обряда, когда все в известной степени поставлено с ног на голову: у гроба поют веселые песни и вместо хвалебных речей произносят обличительные. Но можно тут вспомнить и то, что праздник, в сущности, носит двойственный характер. Ведь похороны Стромы (которую называют еще Веснушкой) — это одновременно и встреча Красного Лета. Не только смерть, но и возрождение.
С этого момента начинается своеобразное театрализованное представление. В нем участвуют и люди помоложе — по большей части это родня шутиловских старушек.
Сначала на сцене появляется ряженная в старинный сарафан женщина. На лице у нее маска, но, судя по движениям, она пожилая.
Явление народу Моники Левински — «сестры Стромы». Каждый год в обряде принимает участие какой-нибудь новый персонаж
— А вот и Красное Лето пожаловало! — говорят зрители.
Красное Лето, однако, держится скромницей: ничего не говорит и лишь еле заметно приплясывает под частушки Бабы-яги. Такое поведение объяснимо: Веснушку еще не схоронили, и Красному Лету рано заявлять о своих правах в полный голос.
Вслед за Бабой-ягой и Летом на похороны жалует еще один персонаж — доктор, с тонометром и в косынке с намалеванным на ней красным крестом. Он призван провести своего рода освидетельствование умершей. В роли врача выступает уже знакомая нам по вчерашнему дню Марья Егоровна Хрычева. Для виду поколдовав над тонометром, она якобы пишет что-то на бумаге, а затем зачитывает:
— Померла от хондроза, от инсульта, от диабета, от обжорства, от пьянства… Она, Веснушка, все у нас прибрала.
Оказывается, Строма должна не только обеспечить хороший урожай. Убывая в мир иной, она также призвана забрать с собой все напасти: болезни, блуд, пьянство…
Мои размышления о смысле обряда прерывает появление нового персонажа — брата Веснушки, который, наряженный моряком, растягивает на ходу мехи гармони: «На-а-а побывку е-ед-е-е-т, молодо-ой моряя-я-к». Однако при виде лежащей на лавке «сестры» настроение его тут же меняется:
— Ох, померла сестренка, — с ходу начинает голосить он. — Что же вовремя меня не известили? Я бы приехал, лекарств привез…
— Так, знаешь ли, Интернет сломался, телефон не работал, — отвечает находчивая Евдокия Ильинична. — Ну как мы те позвоним-то, а?
Дальше следует произвольный диалог, после которого на сцене появляется «сестра» покойной. Это пожилая женщина с гипертрофированной фальшивой грудью, наряженная в некое подобие мини-юбки. Она представляется… Моникой Левински, которая тоже сожалеет о безвременно ушедшей «сестре».
Одежду Стромы так и оставят в поле. В деревню отнесут только голову куклы — она будет использована на следующий год
Все эти современные вкрапления в обрядовое действо могут поначалу смутить наблюдателя — ведь мы привыкли воспринимать ритуалы как нечто крайне консервативное, неизменное. С другой стороны, возможно, именно эта способность к ассимиляции нового сохранила жизненность традиции, не дав ей превратиться в выхолощенный туристский аттракцион. Так что импровизация тут вполне уместна — при условии, что соблюдается основная ритуальная канва.
Словно прочитав мои мысли, стоящий рядом старик замечает:
— Сейчас у них доктор, а в прошлом году попа наряжали. Они постоянно чего-то меняют. Хотя в основе все то же, как и когда я пацаном был…
Наконец наступает кульминационный момент. Строму кладут на стремянку, выступающую в роли носилок, и с песнями несут в поле. Вопреки похоронным традициям «тело» несут «родственники».
— Так правда, что ее нужно обязательно разорвать во ржи? — спрашиваю по дороге у Евдокии Ильиничны.
— А то! Только сейчас у нас сеют хлеба мало, и рожь начинается километрах в двух от деревни. Мы старенькие, нам туда тяжело иттить. Сейчас выйдем сразу за деревню в поле и там ее, милую, развеем.
Так все и происходит. На обратном пути задаю еще один вопрос: неужели участники ритуала и правда верят, что он каким-то образом повлияет на урожай? Те смеются, но отвечают утвердительно. И добавляют, что, мол, «не нами придумано, отцами, а они не глупее нас были».
Но расправа со Стромой еще не ставит точку в обряде. За ним следует обязательный ритуальный пир. Заявляться на него с пустыми руками не принято. Народу много, и стол, организованный прямо на земле, быстро заставляется разного рода закусками и блюдами. Здесь и окрошка, и тушеная капуста с мясом, и яйца, и колбасы, и много чего другого. Пир с песнями и бесконечными разговорами длится под палящим июньским солнцем до самого вечера. Только теперь можно с полным правом сказать, что жители деревни Шутилово встретили Красное Лето на три дня позже, чем предписывает календарь.