— Я?.. От себя…
Значит, — „Новое время“, мелькает мне; и мне, признаться, не очень приятно с ним рядом; он, взявши под руки, не отстает; и мы бродим в антракте, толкаясь в толпе; уж не он меня водит, а я его в тайной надежде нырнуть от него: меж плечей; нам навстречу — Матвей Никанорович Розанов; вообразите мое удивление: друг перед другом два однофамильца, согласно расставивши руки и улыбнувшись друг другу, сказали друг другу:
— Матвей Никанорович!
— Василий Васильич!
Такие различные Розановы!
У меня сорвалося невольно, весьма неприлично:
— Как, как, — вы знакомы?
Матвей Никанорыч, представьте мое изумление, воскликнул:
— По Белому, — да!
— Как „по Белому“?
— Да не по вас, а по городу Белому, где я учительствовал.
И Василий Васильевич сюсюкнул с подъерзом:
— Матвей Никанорыч, — мой учитель словесности — как же!» [400] Речь, конечно, шла не о годах учения, ибо литературовед, профессор Московского университета М. Н. Розанов был двумя годами моложе Василия Васильевича. Андрей Белый, как всегда, играл на несуразностях, привлекая читателя броской фразой, ситуацией.
Отчет о Гоголевских днях, написанный Розановым, появился в «Новом времени» через неделю, по возвращении его в Петербург. «Второй большой памятник великому писателю, — второму после Пушкина. Теперь очередь за Грибоедовым: следующий памятник будет ему; или — коллективный памятник славянофильству и славянофилам, этому великому московскому явлению, великому московскому умственному движению» [401] .
Еще когда разговоры о памятнике Гоголю только велись, Розанов с неизменно присущим ему остроумием и чувством исторической справедливости писал о ржевском протоиерее отце Матвее, оказавшем подавляющее влияние на Гоголя в последние годы жизни: «Этого Мефистофеля Гоголя следовало бы поместить где-нибудь на его памятнике в Москве, — в уголку, медальоном или фигуркою, но вообще поместить. Без него так же неполон Гоголь, как всякий франкфуртский чернокнижник без черного пуделя, преобразующегося в красного дьявола» [402] .
О роли этого фанатика в жизни Гоголя, стращавшего писателя адским пламенем и требовавшего от него не только прекращения литературной деятельности и отречения от написанных великих произведений, но и отречения от «чисто человеческой привязанности к памяти благородного Пушкина», Розанов писал тогда же: «…о. Матвей своей упрямою „верою“, стоявшей на фундаменте неведения и равнодушия, житейского индифферентизма и умственной узости, не только сдвинул гору-Гоголя, но и заставил ее шататься и, наконец, пасть к ногам своим с громом, который раздался на всю литературу и был слышен несколько десятилетий» [403] .
В день открытия в Москве памятника Гоголю в «Новом времени» появилась статья Розанова «Русь и Гоголь», в которой говорилось: «Нет русского современного человека, частица души которого не была бы обработана и прямо сделана Гоголем. Вот его значение. О подробностях этого значения могут спорить критики, — и они должны спорить свободно, не стесняясь ничем, даже и его величием».
И действительно, Василий Васильевич, особенно в поздние годы, писал о Гоголе «не стесняясь ничем». В «Опавших листьях» он пишет: «„Это просто пошлость!“ Так сказал Толстой, в переданном кем-то „разговоре“, о „Женитьбе“ Гоголя. Вот год ношу это в душе и думаю: как гениально! Не только верно, но и полно, так что остается только поставить „точку“ и не продолжать» (117).
Тем не менее Розанов тут же развивает, уточняет, пытается осмыслить эту гоголевскую проблему. «Он хотел выставить „пошлость пошлого человека“. Положим. Хотя очень странная тема. Как не заняться чем-нибудь интересным. Неужели интересного ничего нет в мире? Но его заняла, и на долго лет заняла, на всю зрелую жизнь, одна пошлость. Удивительное призвание».
Еще в ранней статье «Литературная личность Н. Н. Страхова» Розанов назвал Гоголя «гениальным, но извращенным» писателем, которого славянофилы провозгласили «самым великим деятелем в нашей литературе, потому что он отрицанием своим совпал с их отрицанием» [404] . С самого начала у Розанова проявились две тенденции: отталкивание от Гоголя и славянофилов, но вместе с тем и не отрицание их, а глубокое почитание, хотя далеко не все у них он принимал и одобрял.
Ни к какому явлению, тем более такому грандиозному, как Гоголь, не подходил Розанов однолинейно, одномерно. Рассматривая Гоголя как родоначальника «натуральной школы», он в самых первых статьях, возникших в связи с работой над книгой «Легенда о Великом инквизиторе», предлагает свое, никем дотоле не высказывавшееся прочтение гоголевского «натурализма».
«Мертвые души» для него — это «громадная восковая картина», в которой нет живых лиц. Гоголевские герои — это «восковые фигурки», сделанные из «какой-то восковой массы слов». Они столь искусно поданы автором, который один лишь знал тайну этого «художественного делания», что целые поколения читателей принимали их за реальных людей.
Стремление Розанова представить Гоголя великим мастером фантастического, ирреального, «мертвенного» стало реакцией на позитивистскую трактовку писателя, когда Гоголя представляли лишь бытописателем серенькой российской действительности. Позитивизм всегда был органически чужд Розанову, который как-то заметил: «Глаз без взгляда — вот позитивизм» [405] .
Розанов первый обратил внимание, что речь в великой поэме Гоголя идет отнюдь не о николаевской России, до которой современному читателю, в сущности, мало дела, а о чем-то гораздо большем и важном — о человечестве, о народе и о России. И в этом понимании «Мертвых душ» бесспорная заслуга Розанова.
Идеи двух первых «гоголевских» статей Розанова, напечатанных в виде приложения к его книге «Легенда о Великом инквизиторе» («Пушкин и Гоголь», «Как произошел тип Акакия Акакиевича») проникли в позднейшие критические работы Б. М. Эйхенбаума, В. Я. Брюсова, Андрея Белого и надолго определили восприятие наследия Гоголя в нашей стране (гоголевский гротеск, мотивы мертвенности, «кукольности»).
Гоголевскую тему Розанов решал по-разному в различные периоды своей жизни. Наиболее «утвердительными» были, пожалуй, его очерки 1902–1909 годов. Еще в статье о Лермонтове, написанной в 1901 году, он сопоставлял Лермонтова и Гоголя как «великого лирика» и «великого сатирика». И здесь же замечал, что «Мертвые души» как эпопея тесна ее автору, не позволяет сказать ни одного лишнего слова. Гоголь «страдает от манеры письма». Он не «гуляет», как в ранних фантастических повестях, а «точно надел на себя терновый венец и идет, сколько будет сил идти. Но вот колена подгибаются и вдруг — прыжок в сторону, прыжок в свою сомнамбулу, „лирическое место“, где тон сатиры вдруг забыт, является восторженность, упоение, счастье сновидца» [406] . Здесь уже был заложен будущий «пересмотр» Розановым наследия Гоголя.
В программной статье «Гоголь», появившейся в 1902 году в «Мире искусств», Розанов определяет три художественных стиля в истории русской литературы: карамзинский, пушкинский и гоголевский. Карамзин украшал Россию, ее историческое прошлое согласно «показаниям немного неправдивого зеркала, которое и льстило и манило». Тем не менее, говорит Розанов, «всякий благородный русский должен любить Карамзина». Пушкин показал красоту русского. Он разбил зеркало и велел дурнушке оставаться дурнушкой, но взамен внешней красивости он «потащил душу на лицо», показал красоту души русского человека. Его заслуга в том, что он открыл русскую душу.