Нам просто не дано права ненавидеть и притом так сплошь все, говорит Розанов. А революционеры, несомненно, все сплошь ненавидят, кроме своей кучки „непорочно зачатых максималистов“. Они ненавидели сущую Россию целиком и полностью, „давали оплеуху“ старому и малому на Руси, крича, что это „страна Чичиковых и Скалозубов“, что в ней можно только „задыхаться“…
Глубина мысли Розанова в том, что он не только отрицает убийство, терроризм, революционизм, но и пытается осмыслить это явление с общечеловеческих позиций, близких к тому, к чему пришли мы в конце XX века. Пройдут десятилетия, говорил Розанов, все „наше“ пройдет. Тогда будут искать корень терроризма. В политике лежит только физический, практический корень терроризма. Но когда станут искать его метафизический, основополагающий корень, его найдут поблизости к тому „святому“ корню, который когда-то вызвал инквизицию, — это негодование „святых людей“ на грех человеческий, и оба эти корня найдут как разветвление того древнего и вечного корня, который именуется „жертвою“ в истории, в силу которого всегда и у всех народов отыскивалась жертва под нож. У католиков это еретики, у террористов — жандармы и полицейские. „Давай его сюда, заколем — и оживем“, „если этот не умрет, я не могу жить“. Именно это чувство, полагает Розанов, и есть метафизический корень террора.
И еще одно опасное заблуждение, своего рода сентиментальный обман, будто террористы подняли руку на человека по причине ангельской своей доброты и невероятной любви к народу, к человечеству. „Нет, — говорит Розанов, — кто убил — именно убил; кто хотел убить — именно хотел убить… Убил злой— вот вся моя мысль“ [736] .
В Вырице Розанова одолевали тягчайшие раздумья о русском народе и надвигающейся революции. Боль за Россию, за то, что с нею сделают в ближайшем будущем, — в каждой строке записи в „Мимолетном“ от 3 июня 1915 года: „Революция русская“ рассчитана была на „большую массу“. Так ведь оно и вообще, но тут произошел особый оттенок. „Вообще“ восстает масса: и отчего ей не быть очень достойной. Физическая масса населения и есть достойная. „Русский народ“ строил царство. Но революция, которая задумала „опрокинуть царство“, — „разделать назад историю“, „вперед“ и вместе „назад“, очевидно, не могла опереться на созидательный физический народ, — и взято „большинство“ не в физическом смысле, а в духовном. Оно поверило и начало воздействовать на то, что в народе есть наименее „прикрепленного к месту“, — к сословию, к классу, к работе, должности, службе. Оно воспользовалось „беженцами“ отовсюду, ex-поп, ех-студент, ex-чиновник, ех-профессор, ех-писатель. Оно воспользовалось худшими элементами страны: и в этом „закале“ и уже лежала и лежит ее гибель и вековечная неудача».
Если бы не дата 1915 год, можно было бы подумать — по пронзительной ясности видения событий развернувшейся революции, — что написано это после 1917 года. Такова сила исторического провидения в записях «Мимолетного».
И вместе с тем Розанов верит, что народ русский, конечно, «правительственный народ». Он построил царство терпением и страданием. И разрушать свою работу никогда не станет.
Немало иллюзий было у Василия Васильевича относительно того, что народ вдруг почувствует отвращение к самой революции, выздоровеет от нее (а революция — это «болезнь общества»), видя, что почти вся она «делается не русскими, а чужими, пришлыми людьми».
Через два года, 18 июня 1917 года, Зинаида Гиппиус занесет в свой «Петербургский дневник» аналогичную запись, но теперь уже применительно к реальной исторической ситуации того рокового для России лихолетья: «Главные вожаки большевизма — к России никакого отношения не имеют и о ней меньше всего заботятся: Они ее не знают — откуда? В громадном большинстве нерусские, а русские — давние эмигранты. Но они нащупывают инстинкты, чтобы их использовать в интересах… право, не знаю точно, своих или германских, только не в интересах русского народа» [737] .
Так люди, давно разошедшиеся в убеждениях — Розанов и Мережковские, — оказались близки в оценке смертельной угрозы, нависшей над родиной. Да и М. Горький писал тогда почти буквально то же: «Жизнь, во всей ее сложности, не ведома Ленину, он не знает народной массы, не жил с ней, но он — по книжкам — узнал, чем можно поднять эту массу на дыбы, чем — всего легче — разъярить ее инстинкты. Рабочий класс для Лениных то же, что для металлиста руда. Возможно ли — при всех данных условиях — отлить из этой руды социалистическое государство? По-видимому — невозможно; однако — отчего не попробовать? Чем рискует Ленин, если опыт не удастся?» [738]
Революционеры не понимают сложившегося государства, говорил Розанов. Русский народ — лишь материал, «масса» для осуществления их «высоких идей». И началось это еще с декабристов. Ведь декабристов было всего две тысячи: смели ли они «хмурить брови с царя на Россию», в которой тогда жило 50 миллионов человек. Что же это за произвол личности, группы, партии над другими, над целой страной?
Именно такое самоуправство «сознательной» партии над народом легло в основу русской революции. «Что же это за „генеральское не ха-чу!“ [739] — в сердцах возмущался Василий Васильевич. — Да ты „не хоти“ у себя в дому, со своей женой, а не в толпе живого народа».
Окидывая взором исторический путь «революционной России», Розанов видел трагедию в том, что инородцы — немцы и евреи — стали оказывать решающее влияние на события в стране. Во время мировой войны подобный ход мыслей был особенно характерен. Суть революции виделась в том, что «чиновник» был невыносим. Он был хладен, бездушен и даже просто перестал заботиться о государстве (цензура и нигилизм). «Нам — все равно, был бы исполнен формально закон». Чиновник превратился в «мундир без души и без совести» и перестал служить государству.
Розанов рассуждал далее: чиновник стал «втихомолку» продавать частицы России. Немец и еврей стали «обходить чиновника». «Потом пришел этот Витте из „международной“ Одессы и женатый на еврейке. Без сомнения, были анонимные негласные пути, которыми евреи двигали Витте вперед, проводили его, показывали его, рекомендовали и защищали его. Вообще „закулисная история Витте“ еще не раскрыта. Витте справедливо не знал, что такое „консерватизм и либерализм“, ибо это слишком почтенно. Он был вообще циник, — далекоебудущее России ему было вовсе не интересно. Ему подавай „сейчас“ и „горяченькое“, как всякому колонисту, чужеродцу и еврею» [740] .
Еще в Сахарне, летом 1913 года, под знойным солнцем Бессарабии, Розанов записал на листке: «Революция — это какой-то гашишдля русских… Среди действительно бессодержательной, томительной, пустынной жизни. Вот объяснение, что сюда попадают и Лизогубы, да и вся компания „Подпольной России“, довольно хорошая (хотя и наивная), и Дебогорий Мокриевич. В 77 г., в Нижнем, я видел и идеальные типы. В Петербурге уже исключительно проходимцы — социал-проходимцы» [741] .
В тихих лесах Вырицы думалось легко и свободно, в том же направлении, что и в Сахарне. Чистое виделось еще чище, гнусное — еще гаже. И того и другого было на Руси вдосталь. Больше всего Василий Васильевич не любил самодовольства и хвастовства, о чем писал не единожды. После одной из прогулок записал: «Читайте „Подпольную Россию“ <Степняка-Кравчинского>: какое самодовольство, какая уверенность — „ мы одни делаем дело в России“, „России неоткуда ждать спасения, кроме как от нас“, да и вообще „без нас пропадут все люди“. Просто зачервится земля „без вас“… „Не было бы варенья в России, если б не революция“» [742] .