Выступавшие до Вяч. Иванова с попытками обвинения Розанова говорили «с робостью, даже с нравственною трусостью», что не человека судят, что не смеют судить человека. Кто же тогда остается, кто же осуждается — писатель? Но писатель вообще не судим и суду не подлежит. «Писатель и потомство посмеются над таким судом, если бы он мог состояться; писатель презирает такой суд… Писатель, целиком взятый, столь нежный и целостный организм, что разбивать его на части и вырывать их из контекста нельзя. Тогда пришлось бы исключить и Достоевского, и Сологуба, и, конечно, Мережковского исключили бы 100 раз… Мы исключили бы и Гоголя, если бы жили в эпоху „Переписки с друзьями“ и проч., всякий раз поступали бы смешно и неплодотворно».
Розанов никогда не только не призывал к погромам, но и не унижал еврейский народ. Если бы он призывал к кровопролитию, тогда подобные призывы выпадали бы из сферы писательской деятельности и подлежали бы суду и тогда, говорит Вяч. Иванов, он первый стоял бы за «всевозможное опозорение» Розанова.
«Но здесь дело иное, — продолжает он. — Я встречаю с его стороны заявления, может быть, мне непонятные по своей психологической и этической связи, заявления парадоксальные, больше того, отвратительные, внушающие глубокое омерзение, — но если это омерзительное стоит в связи с писательской деятельностью, то здесь мой суд умолкает… Убеждаю Вас не исключать Розанова».
Гневную речь против Розанова произнес Карташев, требуя, чтобы Религиозно-Философское общество очистилось от скверны. Мережковский упорно повторял и настаивал: «Или мы, или Розанов». Много лет спустя Зинаида Гиппиус в книге о своем муже «Дмитрий Мережковский» вспоминала, что не одни «архаровцы» из «Земщины», где были напечатаны статьи Розанова о процессе Бейлиса («Андрюша Ющинский», «Наша „кошерная печать“ и др.), не поняли розановского взгляда на евреев, не поняли, что Розанов по существу, пишет за евреев, а вовсе не против них, защищает Бейлиса — с еврейской точки зрения. Положим, такая защита, такое „за“ было тогда, в реальности, хуже всяких „против“; недаром даже „Новое время“ этих статей не хотело печатать» [694] . Розанов имел способность говорить интимно о национальном, совсем не задумываясь, как его могут понять и перетолковать.
В августе 1918 года Розанов писал критику А. А. Измайлову: «Я не понимаю: евреи или, не понимают себя, или забыли свою историю, или слишком развращены русскими. Иначе ведь они должны бы, уже со статей в „Нов. Пути“, — обнять мои ноги. Я же чистосердечно себя считаю… почти не „русским писателем“, но настоящим и воистину последним еврейским пророком» [695] .
Памятное заседание Религиозно-Философского общества по исключению Розанова затянулось до глубокой ночи. Вместо первоначальной резолюции об исключении на голосование была поставлена другая: «Выражая осуждение приемам общественной борьбы, к которым прибегает Розанов, общее собрание действительных членов общества присоединяется к заявлению Совета о невозможности совместной работы с В. В. Розановым в одном и том же общественном деле». Резолюция была принята 41 голосом при десяти против и двух воздержавшихся.
Формально Розанов оставался членом Общества до тех пор, пока 15 февраля 1914 года не направил председателю Религиозно-Философского общества письмо, в котором просил исключить его из Общества, поскольку в члены его должен был баллотироваться С. О. Грузенберг, которого Розанов — сознательно или нет — спутал с О. О. Грузенбергом, защитником Бейлиса на судебном процессе в Киеве.
Через год Розанов с грустью вспоминал затягивавшиеся до полуночи Религиозно-Философские собрания — «мысли которых, рассуждения которых, людей которых я так любил… По горячности отношения к делу— они первенствовали в моей жизни. К всему „спустя рукава“, их — любил…»
В интервью же «Петербургской газете» Розанов заявил, что исключение его из Религиозно-Философского общества представляется ему как «подул ветер мимо моего окна, и я его не почувствовал» [696] .
В 1914 году Розанов собрал свои статьи последних лет по еврейскому вопросу и опубликовал их в книге «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови», где речь шла о тайнах и ритуалах иудаизма, о деле Бейлиса и отношении к нему печати. Розанов был всегда особенно чуток к национальному в каждом человеке и в каждом народе, потому что без национального не может быть ни литературы, ни культуры, ни даже самого народа. Это национальное находил он и в библейской поэзии, и в европейской классике.
Розанов — великий печальник земли Русской. Он думал и выговаривал разное, творил свои мифы, но всегда болел за русского человека, русскую семью, Россию. На вопрос, что он все-таки отрицает решительно и однозначно, он сказал: «Непонимание России и отрицание России». И здесь он был не одинок.
Размышления о родовом, чресленном начале, воплощенном в Ветхом Завете, об истории евреев по Ветхому Завету отражают своеобразную ориентированность русской православной мысли начала XX века, мировосприятие многих писателей Серебряного века. К этим вопросам обращались Сергей Булгаков, Павел Флоренский — ближайшие друзья Розанова, с которыми он постоянно обсуждал эти вопросы, хотя не всё из их бесед и переписки опубликовано. Размышления на те же темы характерны и для символистов рубежа веков.
Иные представления господствовали в тех кругах, которые, начиная с публикаций «Уединенного» и особенно «Опавших листьев», выступали с резкой критикой писателя за его «недемократизм». Розанов никак не мог понять их странной аргументации, отказывался ее принимать.
В свое время Гоголь изумился резкому письму Белинского по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями». Он думал и писал совсем об ином, вовсе не о том, что усмотрел в его книге «неистовый Виссарион». В черновом варианте ответного письма Белинскому Гоголь говорит: «Нигде не было у меня насмешки над тем, что составляет основанье русского характера и его величие силы». Полагая, что Белинскому «все представилось в ней в другом виде», Гоголь писал о своей книге: «Как отвечать на которое-нибудь из ваших обвинений, когда все они мимо?.. Она была издана в торопливой поспешности… Но движенье было честное» [697] .
«Вы говорите, кстати, — писал Гоголь в ответном письме, — будто я спел похвальную песнь нашему правительству. Я нигде не пел. Я сказал только, что правительство состоит из нас же. Мы выслуживаемся и составляем правительство. Если же правительство огромная шайка воров, или, вы думаете, этого не знает никто из русских?» Многие ли писатели доходили до такого проникновенного понимания всегдашней сути правительства на Руси?
Современники не поняли Розанова, как Белинский не понял «Выбранные места», Лев Толстой написал о последней книге Гоголя можно сказать и о Розанове: «Пошлые люди не поняли, и 40 лет лежит под спудом наш Паскаль» [698] .
Действительно, «наш Паскаль» XX века — это и Розанов, и те религиозные мыслители, наследие которых было до недавнего времени закрыто от нашего читателя или извращено, подобно гоголевской переписке с друзьями.
Обращаясь к еврейскому вопросу как части своей философии истории и народов, Розанов отнюдь не думал ущемить чье-либо достоинство. Его интересовало то особенное, что было в истории этого народа и что было близко его собственной родовой теории. Как и Гоголь, он не просчитывал и не ожидал возможных политических хулителей, ибо всегда стремился выразить свое понимание истории и России, а не современные амбиции мессианства любой окраски. Идея превосходства одного народа над другим была чужда Розанову, но это отнюдь не исключало горячей любви к своему народу, как к своей матери, своему дому, своему отечеству.