Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В Добролюбове Розанов видит что-то крепкое, утвержденное, что, вообще-то говоря, присуще старости, а Добролюбов по летам был так молод. «Белинский и в средних годах, уже „пожилым“, все был юношею, как бы 18–23 лет; а Добролюбов в свои 24 года — „точно прожил долгую жизнь“. Странные вещи, господа, встречаются на земле: люди, по крайней мере выдающиеся, в сущности, имеют один возраст всю жизнь, — один духовный возраст: Некрасов — средний возраст всю жизнь, Белинский — всю жизнь юноша, Чернышевский — всю жизнь точно 29 лет, Добролюбов — всю жизнь как бы 43-х лет, даже когда он учился в семинарии… Необъяснимо почему, но из 60-х годов это самое дорогое имя. В суровости его была какая-то нежность, в сдержанности — энтузиазм, в „поучительности“ — безумие 24 лет. Все это и приводит душу читателя до сих пор в смущение и волнение. Да: забыл Писарева. Ему всегда было 12 лет» [664] . Эта последняя оговорка Розанова, презиравшего «детский нигилизм» Писарева, не менее характерна, чем преклонение перед Добролюбовым.

Вообще же следует сказать, что у Василия Васильевича была целая «философия возрастов» писателей. Так, он считал, что Достоевский уже учеником инженерного училища был, в сущности, стариком; никогда не были молоды Гоголь и Лермонтов. Зато Толстой и в старости был юным и даже, как рассказывают, почти в 80 лет способен был иногда расшалиться, разрезвиться, и не только в жизни, но и в своих записях.

Когда летом 1905 года в витринах петербургских книжных магазинов появился роман Чернышевского «Что делать?» в свежей зеленой обложке, Розанов вспомнил «друга детства», как он называет эту книгу. В пятом классе гимназии он с жадностью тайком прочитал знаменитый роман. «Его потом спрятали блюстители нашего общественного и семейного порядка. Теперь почему-то снова выпустили. Едва ли кто теперь им зачитывается. Написанный Чернышевским в тюрьме, он написан свежо, ярко, молодо, с верою в дело. Но, в сущности, и в свое время он был уже стар, археологичен, неинтересен» [665] . Любопытно, что когда Розанов хотел «уязвить» Белинского, он тоже говорил о его «археологичности».

Свою заметку о романе Чернышевского завершает он обращением к своему излюбленному «семейному вопросу»: «Сколько я наблюдаю вот много лет, нигде тип семьи, моногамически верный, „по типу лебедя“, не укрепился так, как именно в квартирах, где большая фотография Чернышевского висит среди разных Марксов и других „страшилищ“, среди домашнего „иконостаса“. Этим Розанов, видимо, хотел опровергнуть Чернышевского. Но жизнь всегда шире литературы. Знаменитый роман его детства воспринимался новым поколением уже по-новому, и Розанов, погруженный в свой „семейный вопрос“, этого просто не заметил, „не пришло на ум“».

Однако с годами суждения Розанова о Чернышевском из шутливых становились все более непреклонными. Дело было не только в том, что, как писал он, «без Чернышевского и „Современника“ Россия имела бы конституцию уже в 60-х годах» [666] . Весь застой России объяснялся Розановым из революционной деятельности.

Поскольку революционеры действовали по принципу «чем хуже, тем лучше», то Розанов выдвинул прямо противоположную «логику»: вся реакция в России от революции: «Университеты теснились революциею; все репрессии студентов и стеснение лекций — шло от нее же. Реакционные уставы — от нее. Ее роль в истории России — такая же, как монгольского ига». Василий Васильевич еще не знал, когда писал это в 1910 году в статье «Тьма…», что до начала «монгольского ига» остается всего семь лет.

В Чернышевском Розанов видел «гнойную муху», кусающую спину быка-России, «везущего тяжелый воз» (287), за что и предлагал «дать по морде» «Николаю Григорьевичу» (336), как он иронически именовал Чернышевского в «Опавших листьях» [667].

И наряду с этим Розанов мог исписать несколько страниц в «Уединенном», сокрушаясь, что не использовать такую кипучую энергию (именно деятеля, а не мыслителя и писателя), как у Чернышевского, для государственного строительства — было «преступлением, граничащим со злодеянием». С самого Петра 1 мы не видели натуры, которая так бы жила «заботой об отечестве»: «Такие лица рождаются веками; и бросить его в снег и глушь, в ели и болото… это… это… черт знает что такое… Ведь это прямой путь до Цусимы» (31–32). Положение полного практического бессилия выбросило Чернышевского в публицистику, философию и даже в беллетристику, хотя он не имел «никакого собственно к этому призвания». В результате он «переломал все стулья», «разбил столы» и вообще совершил «нигилизм». «Это — Дизраэли, которого так и не допустили бы пойти дальше „романиста“, или Бисмарк, которого за дуэли со студентами… „запретили куда-либо принимать на службу“. Черт знает чт о : рок, судьба, и не столько его, сколько России» (32).

За этим возмущением стоит мечта Розанова использовать Чернышевского «в дело»: «С выходом его в практику — мы не имели бы и теоретического нигилизма». Мысль весьма простая: не будь самодержавие так глупо и непрактично, не было бы и нужды в русской революции.

И в «Мимолетном» Розанов подводит итог деятельности революционеров со времен Чернышевского: «„Ноздрев всех победил“. Ко временам „Современника“ аршинный чубук сего мужа вырос в версту. Вот уж дерево, которое не поливают, а оно все растет» [668] .

Как ни странно то может показаться, столь же остро и горько возненавидел Розанов Грибоедова и его великое творение. «Комедия „Горе от ума“ есть страшная комедия. Это именно комедия, шутовство, фарс. Но как она гениально написана, то она в истории сыграла страшную роль фарса — победившего трагедию роль комического начала — и севшего верхом на трагическое начало мира, которое точно есть, и заглушившего его стон, его скорбь, его благородство и величие. „Горе от ума“ есть самое неблагородное произведение во всей всемирной истории. Ее смысл и дух — гнусный. Она есть гнусность и вышла из гнусной души, — из души мелкого самодовольного чиновника министерства иностранных дел… Благодушие народное пришло и посмеялось, „отдохнуло вечером“ и нимало не рассердилось, хотя пошляк-автор явно говорил: „Я над тобойсмеюсь“».

Что же так возмутило и оскорбило Василия Васильевича в великой комедии? Прежде всего насмешки Чацкого над полковником Скалозубом и русской армией. «— Замолчи, мразь, — мог бы сказать Чацкому полковник Скалозуб. Да и не одному Чацкому, а САМОМУ. — Ты придрался, что я не умею говорить, что я не имею вида, и повалил на меня целые мешки своих фраз, смешков, остроумия, словечек, на которые я не умею ничего воистину ответить. Но ведь и тебя, если поставить на мое место — то ты тоже не сумеешь выучить солдат стрелять, офицеров — командовать и не сумеешь в критическую минуту воскликнуть: „Ребята, за мной“, — и повести полк на штурм и умереть впереди полка. Почему же я „пас“ — раз не умею по-твоему говорить, а ты „не пас“, хотя тоже не умеешь сделать, как я?.. Какую же ты гадость написал? И какая вообще пакость есть уже самая твоя мысль, намерение и (якобы) идеал. Это есть намерение поставить „слово“ выше „дела“, превознестись с „умею слово“ над „умею дело“» [669] .

Другое обвинение Розановым Грибоедова касается «гнусной роли» его около народа мерзнущих, холодных, месящих глину ногами, пашущих землю, стреляющих во врагов, лезущих на отечество, и принимающих выстрелы в грудь свою от этих врагов и умирающих в чистом поле в безвестных «братских могилах» (напомним, что это писалось в 1915 году).

И Василий Васильевич говорит от себя то, что недоговорил Скалозуб: «Не стыдно ли человеку с умом и талантом, но бездельному, поджав руки в боки и глядя с высокого крыльца, — с „крыльца литературы“, — на труд рабочих на грязном дворе, смеяться, острить и зубоскалить над тем, как они месят глину ногами, как они выносят в „выгребную яму“ ушаты с помоями из кухни, как они носят дрова в дом, дабы было тепло этому посмеивающемуся над ними барчуку, и кряхтят под ношами дров, подымаясь по высоким лестницам, а дрова так страшно давят на спины, согнутые колесом» [670] .

вернуться

664

Розанов В. В. Собр. соч. О писательстве и писателях. С. 557.

вернуться

665

Там же. С. 184.

вернуться

666

Розанов В. Тьма // Новое время. 1910. 4 сентября.

вернуться

667

3. И. Барсукова, следившая за печатанием «Опавших листьев», не поняла нарочитого искажения отчества Чернышевского и писала автору: «Глубокоуважаемый Василий Васильевич! Чернышевского звали Николай Гаврилович, а не Григорьевич. Я так и исправила в гранках, но вы перечеркнули и поставили Григорьевич. Сегодня я нарочно сделала справку, которая подтвердила, что его звали Гаврилович. Если еще не напечатали, необходимо исправить».

вернуться

668

Розанов В. В. Собр. соч. Мимолетное. С. 42.

вернуться

669

Там же. С. 205.

вернуться

670

Там же. С. 206.

121
{"b":"145661","o":1}