Я снова поднялся в ресторан палубы «D», где нашел наш стол пустым, что меня огорчило, но вскоре появились Эмили Уоррен и ее тетя Августа, и начался единственный в моей жизни обед с автором «Gipsies» и «Too much melancholy».
— Мы не оставим вас обедать одного, — сказала Эмили.
Это был обед, посвященный английской поэзии. Не осмеливаясь говорить с Эмили о ее последних стихотворениях — ведь не признаваться же было, что я читал их без ее разрешения (но точно ли она спала, когда я вынул из ее кармана тетрадь? Спящие не производят столько шума)! — я говорил о творчестве других, думая, что она поймет намек. Но, напротив, оказалось, что они ее раздражают до того, что она прекратила беседу, сказав:
— Не говорите о веревке в доме повесившейся.
Я был удивлен, что ее тетя не сделала ей никакого замечания за то, что она не ночевала у себя, но, может быть, Августа тоже не у себя ночевала? И правда, на «Титанике» много таких, кто не ночует у себя. По крайней мере, в моем непосредственном окружении таких двое: Эмили Уоррен и Филемон Мерль. Может быть, я ошибался насчет этого корабля. Может быть, он не был таким печальным. Не была ли грусть, которую я ему приписывал, моей личной, обусловленной провалом в агреже английского языка?
Глава 13
Чтение
Субботний день четырнадцатого апреля выдался ясным и тянулся бесконечно. Большое высокомерное солнце устроилось посредине неба, как будто хотело но случаю уик-энда показать свое превосходство над волшебником электричеством, царившим ночью на корабле. Казалось, что воздух сгущается, что мы проходим сквозь зеркало или стену, за которыми — снова стена или зеркало… Холодало, и выходить гулять на палубу уже не хотелось. Океан становился все мрачнее — мы направлялись в район больших глубин.
В библиотеке Эмили по своему обыкновению положила перед собой стопку из десятка книг. Она открывала одну из них, пробегала несколько страниц, вздыхала, откладывала и брала другую. Через десять минут она сказала, что ей скучно. С ее уст не сходило слово «скука», а еще — «девственность» и «смерть».
— Будет ужасно, — добавила она, — жить и не писать.
— Вы можете начать снова.
— Что?
— Писать.
— Я вам сказала вчера вечером, что закончила мое произведение. Вы глухой, Жак, или теряете память.
Раздраженный, я положил на колени «Записки Пиквикского клуба» и, полузакрыв глаза, стал декламировать стихотворение, которое я прочитал в серой тетради Эмили Уоррен. Ее губы растянулись в улыбке удовольствия — но ненадолго. Эмили упрекнула меня, как я этого и ждал, за то, что читал ее произведение без разрешения. Она терпеть не могла представлять публике неотделанную работу, даже если публика состояла из одного человека.
— Я думал, что ваше произведение закончено.
— Закончено, но не отделано.
— Хорошо, если вам сегодня после обеда нечего делать, отделывайте его. Эта тетрадь при вас?
— Да, но я думала, что можно заняться чем-нибудь повеселее.
— Чем же?
— Вы правы, это корабль смерти. Этo место, где нечего делать, кроме как писать шедевры. — Она вынула свою тетрадь.
— А кстати, — спросил я, — как вы назвали вашу книгу?
— Вы хорошо видели, что никак.
— Это специально?
— Нет. Я никак не подберу названия. У вас есть идея?
— Идея, у меня? Нет.
Она удобно устроилась в своем кресле, тогда как, читая, она принимала позу напряженную, неустойчивую, будто готова была в любой момент сорваться и убежать. С той минуты, когда я начал читать ее стихотворение, она меня немного пугала. Когда мы были вместе, я думал, что она со мной, но она была сама с собой. Поэты, судя по их произведениям, только и делают, что обманывают нас, именно поэтому и невозможно любить стихотворцев. Погруженная в свою тетрадь, Эмили меня не видела и не слышала. Если она уже не скучала, то лишь потому, что заменила мою компанию своей. Она никогда так не интересовалась мной, как собой в этот момент. Она покинула мое пустое одиночество ради своего полного одиночества, и я чувствовал ее, лишенную меня, тогда как я не был ее лишен.
Вошла Батшеба Андрезен, в блестящем красном манто, делавшем ее похожей на фею из скандинавской сказки. Читатели подняли головы и застыли, завороженные этим сияющим созданием, смягченным и утонченным своими деньгами. Она направилась ко мне, и я почувствовал, что мысленно она спасает меня от моего жребия, вытаскивает из посредственности, выбирает для другой роли, более престижной, чем роль преподавателя английского языка, которую мне уготовила судьба через мою социальную среду, моих родителей и мое восхищение Малларме.
— Мы вас ждем, — сказала она.
— Зачем?
— Четвертый.
— В бридже? Я играю слишком плохо. Еще проиграюсь.
— Ничего, я вам дам взаймы.
Она показала на Эмили концом своего зонтика — это было признаком невоспитанности, но Батшеба была плохо воспитана.
— Ваша возлюбленная?
— Просто подруга, — поправил я трусливо. — Мадам Андрезен, позвольте вам представить Эмили Уоррен.
Девушка подняла глаза. Когда Эмили писала, вывести ее из глубокой сосредоточенности мог только звук ее имени.
— Вы пойдете с нами на бридж? — предложила ей Батшеба.
— Это еще существует, бридж?
— К счастью, так как есть люди, которые не любят читать.
— Мне их жалко, и в то же время я им завидую.
Эмили снова уткнулась носом в тетрадь, и просить у нее позволения следовать за Батшебой в кафе «Веранда», называемое также Пальмовым салоном, было уже бесполезно. Я хотел было пойти вверх по лестнице, когда увидел, что Батшеба направляется вниз.
— Кафе «Веранда» наверху, — напомнил я.
— Да, но ваша каюта внизу.
— Мы не идем в мою каюту.
— Идем, по крайней мере, если вы не возражаете.
Значит, срок моей девственности истекает сегодня, в субботу четырнадцатого апреля одна тысяча девятьсот двенадцатого года. Я часто спрашиваю себя о дате, особенно это касается года. Я следовал за Батшебой по лестнице и думал, что буду вспоминать об этом дне всю жизнь. Большинство мужчин, особенно те, кто теряет девственность в гостинице с проституткой, поднимается к удовольствиям, я спускался. И прекрасно — дойдя до каюты, я не чувствовал одышки. Раздевая меня, Батшеба беспрестанно покрывала все мое тело поцелуями, будто я был ребенком.
Глава 14
Правда о Филемоне Мерле
Был ли я единственным мужчиной, который лишился девственности на «Титанике»? В шесть часов мадам Андрезен оделась. Мы оставались в постели четыре часа — она сказала, что это не очень много для первого раза. Я был быстрым, она терпеливой. Я стал нежным, она сделалась строгой. Мы настолько слились в наслаждении, что когда Батшеба встала с постели, это было так, будто половина моего тела — скажем, рука и нога — отошла от меня.
— Что вы скажете вашему мужу?
Бат вынула из кармана манто билет.
— Я была в турецкой бане, — сказала она. — И в сущности, это правда.
— Мы еще встретимся?
— Нет.
— Вы каждый раз говорите так.
— Потому, что я каждый раз так думаю.
Она приблизила ко мне свое сияющее лицо, пресыщенное и отдохнувшее, и, поцеловав меня в скулы возле глаз, сказала:
— Уж не вообразили ли вы, что я влюблюсь в такого худого бедного французика? Я всего лишь хотела попробовать, как это — заниматься любовью с таким тощим.
С этими жестокими словами она вышла. Я не сомневался, что этой ночью или завтра утром она о них пожалеет, но, возможно, будет поздно. Захочу ли я ее этой ночью или завтра утром? Одеваясь, я понял, что неверно поставил вопрос: неважно, хочу ли я ее, — она нужна мне. Я поднялся на ужин, надеясь хотя бы увидеть Батшебу, и как можно скорее. За столом была только Августа Уоррен. Я подождал Мерля — пять минут, десять… Неужели он решил окончательно перебраться в третий класс? Обнаружил еще один заговор против «Титаники» — пятый, если я правильно считаю. Что касается Эмили, то она, по словам ее тети, отделывала свои последние стихи.