— Вы сильны в титаникологии.
— Мерль меня превосходно просветил.
— Толстый мсье, с которым вы вчера обедали?
— Да. Он мой сосед по каюте.
— Я становлюсь нежнее при толстых.
— Значит, вы не становитесь нежнее при мне.
Ее голова свесилась с противоположной стороны, перевернутая так, что лоб и огромная борода из волос оказались под глазами.
— Нежнее от вас, Жак? Нет. Я вами очарована.
— Если вы очарованы мной, почему вы не спите со мной?
— Я хотела это вам предложить. Если что и приводит меня в ужас, так это спать одной в постели.
Она осторожно спустилась с моей постели и присоединилась ко мне на постели Мерля, где и уснула. Она была такой тоненькой, и я тоже был до того худ, что мы могли лежать бок о бок, не касаясь друг друга, даже если шевелились. Скоро каюту наполнил солдатский храп, и я не мог заснуть. Серая тетрадь высунулась из-под платья Эмили. Я взял ее и взобрался на верхнюю — мою — постель, чтобы ее почитать. Это было третье и последнее произведение Эмили Уоррен. Каждая страница, каждая линия, каждое слово вонзались в меня, как пули. Я дрожал, подергивался, вибрировал от каждой пулеметной очереди. Будто стоял перед дулом пулемета, за которым лежал ребенок, смеющийся, гениальный, который развлекался, целясь на сантиметр в сторону от ног и головы, чтобы заставить меня танцевать. Ниже меня, храпя так, будто в кузнице играл ансамбль барабанщиков, — иногда я даже слышал попукивания, — спала молодая девушка, с которой Малларме, Китс, Верлен, Пушкин, Рембо и, может быть, еще Луиза Лабе решили выпить последний стакан, съесть последний обед, провести последнюю беседу. На этих страницах, исписанных детским почерком, было послеобеденное время в деревне, чашка чая, выпитая с больной матерью, Дублин под дождем, каблук, сломанный перед свиданием с возлюбленным. Большое искусство для поэта, однажды сказала мне Эмили, это заставить людей поверить, что именно он написал поэму, которую они читают. Она любила людей, которые, даря книгу, посвящают ее, как будто это они ее авторы. Они являются ее авторами, потому что они ее любят. Я прочитал сборник — он был без названия — много раз, потом сунул его в платье Эмили. Над ней висел тошнотворный запах. В то время люди пукали больше, чем сейчас, так ели много фасоли, особенно низшие и средние слои общества. Я снова влез наверх, чтобы поспать. Когда я проснулся, внизу вместо Эмили лежал Мерль, более тихий и менее вонючий. От Мерля ничем не пахло, хотя он и мылся редко. И конечно, он не снял свои туфли. Я их снял, стараясь его не разбудить. Потом я вышел. Субботнее утро было самым искрящимся и самым свежим из всех, которые я провел на судне с десятого по пятнадцатое апреля одна тысяча девятьсот двенадцатого года. У меня было ощущение, будто я всю ночь занимался любовью, хотя девственность моя и Эмили осталась нетронутой. На верхней палубе прогуливался Самюэль Андрезен в компании двух мужчин, своих ровесников, без сомнения, это были господа Корк и Морнэ. У них были тросточки, у Андрезена — сигара. Их жены, должно быть, спали. Молодые спят больше, чем старики, тогда как все должно быть наоборот. Я заметил и Мэдлин Астор, одну. Она мне нравилась. Не потому ли, что она ждала ребенка и представлялась мне, который тогда далеко не избавился от того, что доктор Фрейд называл эдиповым комплексом, в роли матери? Каждый ее осторожный и обдуманный шаг волновал меня, и, когда она прошла на правый борт и показала мне свою очаровательную спину в бежевом кашемировом манто, у меня были слезы на глазах. Эмили была поэтом, Мэдлин — поэзией. Эмили была рабочим, Мэдлин — продуктом. Я восхищался Эмили, я желал Мэдлин. Но кого я любил?
Глава 12
Купание
— Что дала ваша встреча с Лайтолером, Филемон?
— Провал. Второй офицер был зол, как пес. Он хотел спать. Он сказал мне, что находит мои вопросы абсурдными и неуместными. Мы на самом красивом в мире корабле, который никогда не затонет. Единственная причина, по которой Лайтолер меня не оскорбил и не выставил за дверь, это то, что я принадлежу к Атлантической страховой компании СО, и он боится, что я его завалю в моем докладе, а я это сделаю. Это моряк английского типа, злой и ограниченный, который даст утонуть тысяче людей, потому что он не закончил застегивать свою куртку. Я уточнил: именно он будет заниматься эвакуацией с корабля на левом борту в случае крушения. Вы можете быть уверены, что он не позволит ни одному мужчине войти в спасательную шлюпку. Не забудьте, Жак: бакборт — это левая сторона корабля, когда смотришь на нос. Вы идете на штирборт, то есть направо. Бакборт — левая. Штирборт — правая. Зарубите это на носу.
Я снова встретил детектива в столовом зале, розового и умиленного, как ребенок после двенадцати часов сна. Может быть, он проводил свои ночи у мадам Шабер, одинокой женщины из первого класса? Он увлек меня в плавательный бассейн палубы «F», где нам дали купальные костюмы и полотенца. Наплававшись и наплескавшись, Мерль проплыл в длину с десяток дорожек — в сто двадцать метров — стилем, неизвестным мне и, без сомнения, другим купальщикам, так как все присутствующие в бассейне прервали беседу, чтобы понаблюдать за моим другом. Кроме брасса там было немного кроля, индийского стиля, иногда детектив совершенно несусветным способом плыл на спине. Стиль, напоминающий смесь толстой собаки и гориллы, неожиданно брошенных в воду и старающихся выбраться. Когда Мерль вышел из купальни, разговор постепенно возобновился. Там было человек шесть, среди которых я узнал М. Хоффмана, нашего соседа по столу в первый вечер. Должно быть, он доверил своих детей какой-нибудь любезной даме и позволил себе минуту отдыха.
— А вы, Жак?
— Я был с Эмили Уоррен.
— Ваш предмет увлечения! Нужно будет ее представить мне. Планируется женитьба?
— Ей пятнадцать с половиной лет.
— В этом возрасте женщину еще можно вынести.
— Она пишет стихи.
— Преимущество стихов над романами состоит в том, что они требуют меньше времени. Значит, у нее останется время для вас.
— Мы ходили на праздник в салон третьего класса.
— Все говорят об этом салоне. Модное место. Надо мне будет заглянуть туда.
Я рассказал Мерлю об удивившей меня странной беседе между двумя ирландцами. Детектив нахмурил брови:
— Четвертый заговор?
— Может быть, эти двое просто несли чепуху, какая в голову взбредет?
— Это беда ирландцев: они кидают слово в воздух, а потом оно сваливается им на головы. Надо найти и расспросить этих двух. Вам, Жак, следовало вчера вечером сделать это.
— Я прошу прощения, мсье Мерль. Я не думал об этом.
— Понятно, у вас мозги были заняты другим. Эта маленькая Эмили. Вы читали ее стихи?
— Да, невероятные стихи, сказочные.
— Нужно будет дать их мне. Я неплохо разбираюсь в поэзии. В Люксембурге я занимался поэтическим клубом полиции. Я был его президентом. Я считаю себя одним из лучших люксембургских специалистов по одиннадцатистишию. Одиннадцатистишие — это изощренный александрийский стих, который сломал себе ногу и в связи с этим хромает с немного грустной элегантностью, которую я обожаю.
После этой ли странной беседы о поэзии я начал думать, что у Филемона Мерля не все дома, или когда он решил присоединиться для обеда к пассажирам третьего класса, которым меню, вывешенное в проходах нижних палуб, обещало ростбиф, фасоль и картофельное пюре, пищу скудную, но следовавшую за обильным завтраком, состоявшим из требухи, лука и шведского хлеба. Я видел Мерля, с наслаждением позволявшего увлекать себя потоку пассажиров третьего класса, который, будто река собранной со всего света нищеты, тек к носу корабля. Детектив взял на руки греческого или ливанского мальчишку, которого в толпе чуть не затоптали. Он спросил, где его мать. Какая-то рука поднялась в толпе. Мерль и женщина кое-как протолкались друг к другу. Какой профессионал! В пять секунд Мерль сделался в третьем классе всеобщим любимцем и враз без труда раздобыл у них всю нужную информацию. Как я мог хоть на пять минут усомниться в его таланте, в его уме, в его психическом здоровье?