— А ты уверен, что ему можно доверять?
— У меня нет глаз на затылке.
— У тебя есть Михаил.
— Он и спереди-то меня не прикрыл, — с горечью ответил Ройвен.
— И долго ты будешь держать его при себе? Чужака?
Он мягко улыбнулся. Взял ее за руки.
— Ты же сама однажды доверилась чужаку.
Она никогда не плакала. С тех далеких дней, когда его отец умер в колонии от плеврита, мать уехала далеко-далеко на восток, чтобы работать где-то певичкой в баре, а его самого подбросили бабушке с одной лишь сменой белья, он ни разу не видел ее плачущей. Одна мысль постоянно стучалась в голову, мысль, которую он так же упорно гнал: что будет, если она умрет? Его бабушке, Анне, шел сейчас восемьдесят пятый. Силы на исходе. Осталось недолго… Нет, он не мог, не хотел об этом думать.
Ее историю Ройвен знал наизусть…
* * *
25 сентября. В лагерь за колючей проволокой осень пришла быстро. Лето 1943-го выдалось дождливое, и в воздухе постоянно ощущалась сырость. В тот день из минского гетто пришел поезд, доставивший в лагерь около тысячи семисот евреев. Среди них было несколько пленных офицеров Красной Армии.
Пленных русских солдат привели в лагерь строем, и мы видели их из окон рабочих бараков. Один из них выделялся с первого взгляда. Высокий, коротко стриженый, с болезненно-землистым лицом, в пилотке и форме советского офицера. Их привели рано утром, а в полдень, когда объявили перерыв, мы вышли из бараков и окружили их. Они еще не освоились и держались вместе. Было их человек десять, и сюда они попали лишь потому, что еще могли работать. Четыре дня их везли сюда в клетках для скота, не давая ни есть, ни пить, не позволяя сойти даже по естественной надобности.
Конец сентября был для нас тяжелым временем. Мы все, те, кто еще цеплялся за жизнь, вдруг поняли, что беда подступила совсем близко, что кольцо отчаяния затягивается. Слухи ходили разные. До прихода этого поезда из Минска никаких других не было целых три недели. Говорили, что лагерь собираются закрыть, и мы понимали, что если это случится, никто из нас не выживет. Мы жили только потому, что жил лагерь. Закроется лагерь, и нам не жить. Без него наше существование просто не имело смысла.
Те из нас, кто еще хотел жить, создали что-то вроде комитета по организации побега. В последние месяцы несколько мужчин из тех, кого посылали в лес на заготовку дров, ухитрились сбежать. Комитет подсказал им, где спрятаться, как и где искать партизан и куда лучше не идти, чтобы не попасться на глаза польским крестьянам. Каждый раз, когда кто-то из посланного за дровами отряда сбегал, остальных, как и пойманных, расстреливали. Возглавлял комитет Леон Фельдхендлер из Люблина.
После первого же разговора Леона с пленным мы все узнали последние новости. Звали этого русского еврея, единственного среди пленных офицера, Саша Печерский. Он имел звание лейтенанта и сражался на передовой. Леон встречался с ним несколько раз, и содержание их разговоров сразу становилось достоянием всего лагеря.
Тот день выдался хмурый, тучи закрыли солнце, и лишь к северу от лагеря небо полыхало красным отсветом пожара, а над горизонтом поднимался дым. Печерский спросил, что горит. Леон попросил его больше об этом не спрашивать, но русский не отставал. И тогда Фельдхендлер объяснил, что это горят те, кого привезли утром на поезде. Он рассказал Саше о Дороге на небеса, о газовых камерах, о газмейстере Бауэре и его изобретении и рабочих командах, которые отвозят убитых в лес и хоронят в общих могилах или просто сжигают тела. Вот откуда дым и отсвет пламени на тучах. Присутствовавшие при этом разговоре говорили, что в глазах Саши блестели слезы.
Один молодой солдат, примерно моего возраста, стоял в шаге от русского офицера. Лицо у него было чистое и гладкое, ни бороды, ни усов, только пушок на щеках. Леон как раз объяснял Саше, что там за дым, когда солдат повернулся и посмотрел на меня. А я посмотрела на него. Он был такой красивый. Высокий, с тонким лицом и нежными пальцами, остриженный наголо. Он улыбнулся мне. За все те месяцы, что я провела в лагере, мне никто еще не улыбался. Он сказал, что его зовут Самуил, а я покраснела и назвала свое имя. Зачем я это сделала, сама не знаю. Если я и выжила в том лагере, то потому лишь, что никому не доверяла — ни мужчинам, ни женщинам. К нам подошел немец, эсэсовец, и пленных повели на работу.
На следующий день по лагерю пробежал слух о Печерском.
Тот эсэсовец, Френцель, повел бригаду в лес, за дровами. На обратном пути он приказал, чтобы пленные пели. По-русски. И что они пели? Гимн? Любовную песенку? Печерский, он был у них за старшего, сказал петь «Если завтра война». Под эту песню они и вернулись в лагерь. Френцель слов не понимал, но украинцы понимали, однако ничего ему не сказали.
Если завтра война, если враг нападет,
Если темная сила нагрянет,
Как один человек, весь советский народ
За любимую Родину встанет.
Это был вызов, и все так и поняли.
Еще через три дня о Печерском заговорили снова. В лесу Френцель выбрал толстое дерево и сказал, что никто из русских не повалит его за пять минут. Саша взялся за топор и свалил дерево за четыре с половиной минуты. Френцель предложил ему в награду сигарету, но Саша отказался и от сигареты, и от полбуханки свежего хлеба, предложенной одним из украинцев. Сказал, что ему и лагерной пайки хватает. И вот что я тебе скажу: с появлением Саши в лагере что-то изменилось. Никто не смел бросать вызов немцам и украинцам. О том, чтобы отказаться от подачки, сигареты и хлеба, никто и помыслить не мог. К вечеру в лагере все только и говорили о Печерском.
Каждый раз встречая Сашу, я видела с ним Самуила. Он всегда был с ним, хотя и держался чуть позади, как бы прикрывая тыл. Он повсюду искал меня, а я искала его. Мне казалось, что долгие месяцы в лагере выжгли во мне все чувства, что душа моя остыла навсегда. Но когда я видела Самуила, как будто луч солнца падал на сердце. Все было, словно в первый раз. Я вдруг позволила себе думать о будущем. Я запрещала себе эти мысли, но они все равно приходили.
На четвертый день после прибытия русских пленных прошел новый слух. Говорили, что немцы планируют закончить все работы к 15 октября. Мы знали, что дальше нам не жить. Раньше о конце говорили невнятно, но теперь, когда дату узнали точно, лагерь разделился на две части. С появлением Печерского настроение изменилось. Одни были готовы к сопротивлению, другие предались отчаянию и говорили только о том, как нас проведут по Гиммельштрассе, загонят голыми в камеры, и газмейстер Бауэр откроет клапан. В тот вечер даже охранники вели себя по-особенному: не пускали в ход плетки, не кричали.
Ночью Саша Печерский пробрался в женский барак и встретился с Леоном Фельдхендлером. Я об этом, конечно, не знала. Фельдхендлер сказал, что всецело доверяет Саше и готов помочь в осуществлении побега. Они сидели в самом конце барака и разговаривали шепотом, чтобы никто не подслушал. Самуил пришел с Печерским, и мы недолго постояли у окна, держась за руки. Пальцы у него были тонкие, как у музыканта. Он рассказал, что жил до войны в Перми, а в плен попал, когда пошел в разведку. Я сказала, что жила во Влодаве, что мой отец был часовщиком и что все мои родные погибли, а потом спросила, есть ли у нас хоть какая-то надежда. Он ответил, что мы должны положиться на Сашу Печерского, что все зависит от него, и он — наша единственная надежда. Я спросила, что они задумали. Он не знал.
Надежда была слабым огоньком, и я, чтобы не дать ему угаснуть, питала его верой. Я доверилась человеку, который просто взял меня за руку. Я смотрела в окно и ругала себя за слабость. Деревья за колючей проволокой казались такими далекими, и между нами и лесом стояли караульные вышки и ходили патрули, лежали минные поля и рвы с водой. Помню, в лесу кричали совы.