Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Доверяя, слабеешь, — добавила она.

Ройвен рассказал о том, как сильно полагается Гольдман на своего нового телохранителя.

— Доверяя человеку, делаешься зависимым от него. Ты должен доверять только себе, как это делали мы.

Он рассказал, что Гольдман доверяет новичку, потому что тот спас ему жизнь, не думая о себе.

— Доверие — это мягкость, нежность и жалость. Там, где была я, их могли позволить себе только мертвые.

Массируя впадинку на плече, куда угодила пуля, Ройвен напомнил, что в свое время Михаил не смог защитить его, потому что среагировал слишком поздно. А вот новичок, кажется, заслуживает доверия.

— Кажется? Всего лишь кажется? Не делай ничего, пока не проверишь его как следует. Доведи его до такого состояния, когда он готов будет сломаться. Я не приму его в своем доме, пока ты этого не сделаешь. Не желаю его больше видеть.

Она ушла. Он чувствовал запах молока на табурете за кроватью. От кровати болели спина и бедро, но он не смел жаловаться. На такой же кровати его отец, Яков, провел свои последние дни и ночи в колонии к северу от Перми, умирая в мучительном кашле от плеврита. Его не стало, когда сыну было четыре года. На такой же кровати он спал в армии. Его сослуживцы плакали, когда их избивали сержанты. Он — не плакал никогда.

Ройвен не слышал, как она вернулась, лишь увидел, как открылась дверь. Бабушка посмотрела на него.

— Ты не выпил молоко.

— Жду, когда остынет. Выпью. Как всегда.

Кутаясь в тонкую, темную шаль, она стояла за железной спинкой кровати.

— Ты помнишь, что я говорила о доверии?

— Конечно.

Он слушал ее не в первый раз и, как всегда, видел деревья Совиного леса, бетонные опоры центральной вышки и дорогу, которую шестьдесят пять лет назад называли Дорогой на небеса. Он видел все и слышал ее голос.

* * *

Через несколько месяцев после того, как я попала в лагерь, прошел слух, что из Влодавы привезли триста еврейских девушек. Шел февраль 1943 года, и я сильно удивилась — думала, в городе уже не осталось евреев. Должно быть, они были последние.

Я их не видела. Если бы увидела, наверно, нашла бы знакомых девушек, тех, с кем ходила в школу, и тех, которые приходили с родителями в отцовскую мастерскую. Ходили слухи, что их привезли на поезде и потом разделили: стариков отделили от молодых, матерей от бабушек, а детей послали в Трубу первыми. Триста евреек остались.

Говорили, их отправили на хранение — как мясо в холодильник. После того как их родственников и друзей отправили в Трубу, заиграл оркестр, и обманщик в белом халате повел их за собой под конвоем украинцев. Двери закрылись, затарахтел двигатель…

Тогда мы не знали, зачем в Трубе оставили триста молодых евреек. Мы не были дураками. Когда человек живет рядом со смертью так долго, как мы, ощущение реальности обостряется. Мы не знали точно, но кое о чем догадывались. В тот вечер в бараках — среди тех, кто хотел прожить еще неделю или месяц, — говорили только о еврейских девушках в Трубе. Их оставили там, где обычно складывали чемоданы и дорожные сумки. Думаю, девушки поверили в то, это им сказали, потому что кухне в нашем отсеке приказали приготовить для них суп и выдать хлеб. Впервые тем, кто попал в Трубу, готовили пищу. Они уснули с верой.

На следующий день, 11 февраля — даже не знаю, как нам удавалось отмечать дни, — слухи стали дополняться подробностями. Нас забрали с обычной работы. Сортировку драгоценностей, денег и одежды остановили. Портных и сапожников забрали с рабочих мест. В прачечную направили больше людей для стирки парадной немецкой формы и чистки сапог. Меня с несколькими женщинами послали в Ласточкино Гнездо, где помещалась служба С С, а других — в комендатуру, прозванную Веселой блохой. Нам приказали отскоблить и выдраить до блеска полы. Надзиратели не говорили, в чем дело, но мы понимали, что ожидается приезд высокого начальства. Мужчины разглаживали сосновыми ветками песок на территории лагеря. Помню, погода стояла солнечная и морозная, но снег не шел уже больше десяти дней. Было страшно холодно, с крыш бараков свисали сосульки, но в Ласточкином Гнезде горел огонь, поэтому нам было хорошо. Не думаю, что кто-то из нас говорил о девушках, которым пришлось спать на морозе. Я — нет.

Прошла еще одна ночь. Мы мерзли на нарах и прижимались друг к другу, чтобы согреться. Начался новый день.

12 февраля. Нас снова отвели в Ласточкино Гнездо на уборку, хотя чище быть уже не могло. Из окна второго этажа я видела объезжавших лагерь конных полицейских. Немцы нервничали; надзирательницы били только за то, что кто-то на секунду отрывался от работы.

Нас уже вели назад в лагерь, когда пришел поезд. Внешние ворота были открыты. Он выходил из вагона, и мы увидели его. Потом нас привели в лагерь, и мы не могли больше ничего разглядеть. Я запомнила эту сцену навсегда: он — в длинном кожаном плаще, очки без оправы и лес вскинутых в приветствии рук. Мириам Блок, старая женщина, знала его. Она выжила только потому, что была лучшей швеей в лагере. Она видела его раньше и сказала, что это — Генрих Гиммлер.

Теперь мы знали, почему триста евреек из Влодавы до сих пор живы. В сарае для багажа они провели двое суток. Верили ли они еще в ту ложь, что им наговорили? Сохраняли ли спокойствие? В тот день мы занимались обычной работой и слушали. Меня отправили на сортировку одежды. Неделю назад пришел поезд из Голландии, и одежда голландских евреев была намного лучше той, что носили евреи из Польши, Украины и Белоруссии. Одежду голландских евреев должны были отправить в Германию для пострадавших от бомбежек. Надзиратели в тот день были злы и не жалели плеток. Нас предупредили, что может прийти проверяющий, но мы не должны ни смотреть на него, ни разговаривать, а только выполнять свою работу.

Он не пришел к нам.

Мы слушали. Время пришло. В Ласточкином Гнезде Гиммлеру подали кофе. Потом его повели по очищенной от снега дороге, а комендант объяснял ему процедуру. Мерзавец в белом халате произнес речь о необходимости дезинфекции евреев, и повел их — триста евреек — по Дороге на небеса. Наверное, они верили ему даже тогда. Гиммлер посмотрел, как их обрили, как они разделись догола и дрожали от холода, а после этого поспешили за человеком в белом халате в узкую Трубу — к дверям камер. Все это время за ними следовали вооруженные украинцы. Думаю, они использовали только три камеры и Гиммлер, наверное, прошел вслед за ними, чтобы лично увидеть, как открываются двери камер, как туда загоняют людей и запирают двери на засовы.

Мы слушали. Некоторые говорили потом, что слышали женское пение — молитву отчаявшихся. Я не слышала. Я собирала шелковые блузки и срезала этикетки из Амстердама, Роттердама и Эйндховена, когда заработал двигатель. Евреи завопили, а потом наступила тишина.

Перед отъездом Гиммлер поужинал в Ласточкином Гнезде. Мы узнали потом, что он поздравил офицеров и представил коменданта к званию гауптштурмфюрера, а его заместителя Ниманна к званию унтерштурмфюрера. Он уехал. Мы лежали на койках в бараках и слышали, как тронулся поезд. Улыбался ли он, когда впервые увидел еврейских девушек?

В ту ночь, 12 февраля, я так и не смогла уснуть, зная, что триста евреек из моего города задушены выхлопными газами Газмейстера ради того, чтобы продемонстрировать Гиммлеру эффективность процедуры. Я осталась жива. Я увидела новый день. Моя ненависть осталась со мной. Я выжила — а они нет, — чтобы увидеть, как рассвет проникнет в окна барака. В тот день прошел новый слух. Говорили, что немцы потерпели поражение от русских в битве под Сталинградом и отступили… Но я не поверила — как и в то, что кто-либо другой может спасти меня. Мы все были сами по себе.

* * *

— Где он?

Эдриан кивнул в сторону улицы.

— Третья дверь с конца по этой стороне, — сказал Деннис.

44
{"b":"144588","o":1}