Этот обзор (очень поверхностный) и состоялся, причем я только теперь узнал о существовании еще одной секции на третьем этаже. Водил нас Надеждин — бестолковый человек, не умеющий сделать ни одной формулировки, но ценный в качестве ревностного Цербера. Тон у него с нами такой, который указывает на его желание попасть под нашу руку. Прошлись мы заодно и по тому отрезку фрейлинских комнат, которые мои коллеги считают необходимым присовокупить к уже занятым нами, ввиду того, что они уже все заполнены перенесенными из Эрмитажа запасами картин. Как всегда, меня обуял при осмотре внутренний «ужас от пространства» (я чувствую, как я расползаюсь), я знаю, что это так нужно, я предвижу, что придется еще и еще расположить, но при этом одолевает невольное сомнение в том, да удастся ли со всем этим справиться, не потону ли я в этой безбрежности. Впрочем, чувство это не оставляло меня всю жизнь (психология маленького, скромного и тихого французского буржуа, которого во мне очень много и которого я очень ценю, что мешало мне, иногда помимо воли и сознания, расти, захватывать и включать в свою орбиту людей, дела, вещи, целые памятники и даже целые «ответственные перед культурой явления»). Даст Бог, я и на сей раз как-нибудь справлюсь. Ну а не справлюсь, значит, так и нужно. Хорошо, если благодаря мне Зимний дворец будет спасен и превращен в памятник — сокровищницу мирового значения. Во всяком же случае, не я повинен в том, что он потерял свое прежнее значение и даже в значительной степени и внутренний облик. Но жутко, грустно пока видеть всю эту гигантскую пустоту там, где еще в 1919 году были уютные или нарядные, полные жизненной атмосферы обстановки, хотя бы одна такая «фрейлинская» сохранилась! Ох, товарищ Ятманов…
Посидели на аукционе Общества поощрения. Картины и рисунки идут буквально за копейки, даже когда они в рамках и под стеклом, стоящими во всяком случае больше рубля. Аукцион — своего рода клуб: кроме всяких перекупщиков, встречаешь каждый раз и массу приятелей. Сегодня Д.И.Верещагин, А.Келлер, Стип, В.Белый, И.Степанов. Милое лицо у младшей девочки моего бывшего Петра, служащей «разносчицей» вещей во время аукционов.
Дома неожиданное появление Грабаря. Я должен был идти в «Пиковую даму» и потащил его с собой. Увы, он увидел развал того, что было. Печальнее всего обстоит о освещением — нет лампочек (ходили слухи, что из тысяч предоставленных из Москвы Экскузовичу досталось было только несколько сот, да и их воруют нещадно). Летний сад в полумраке. Горит всего одна люстра, но вместо 40 свечей горит 10. В спальне графини не зажигали ни лампады, ни ночника за ширмами (а тени на декорации написаны от них), в казарме поскупились поставить свечку, а, следовательно, таковые и не потухли при раскрытом окне, а продолжали гореть электрические лампочки на столе среди книг Германна. Сбились мизансцены. Настоящее несчастье с ветром. Режиссура уверяет, что его нельзя давать, ибо он испорчен, а поэтому слишком ревет, но я узнал, что виной всему тому Купер, заботящийся о том, чтобы не заглушить хор (панихида). Вследствие этого вопрос Германна: что это, «тени или ветра вой», становится нелепым, ибо ни у кого не может быть сомнения, что это пение. Ах, вообще, какое горе театральных работ, как мало они прочны, как подвержены они бытовому разложению. А что сказать о костюмах, о головных уборах и, наконец, о манерах (особенно на балу). Немудрено, что Грабарь похвалил очень сдержанно. Вообще же и он скис. Смерть Ляпунова его выбила из колеи, продажа совсем остановилась благодаря декрету о регистрации. Ужасна процедура вечером с отличным автопортретом Р.Менгса (гравированный меццо-тинто) на дереве. Писанные на дереве паркеты времен отъезда.
Грабарь здесь для польского дела. Сейчас «мы» хотим дружить с Польшей во что бы то ни стало, а еще два месяца назад мы рвались в бой и рассчитывали, возмутив рабочее население, победоносно дойти до цели (германских границ), а поэтому Грабарю дано поручение к Ерыкалову отыскать все еще недоданные гобелены и прочее. Очевидно, уйдет и кабинет Августа, и вещи Сапеги, а следовательно, все труды Тройницкого и мои пропадут даром. Вообще же Грабарь непохоже на себя мрачен и уныл. Заботы отца семейства, хотя и несколько компенсируются восторженно им описываемыми радостями от их дивного ребенка, однако все же и удручают его. Всякая продажа его вещей с 1 января (дня опубликования декрета, еще накануне на выставке «Союза…» шла по-прежнему бойко, а теперь сразу остановка, и с тех пор ни у кого ничего, лишь Юону удалось продать свои аллегории и еще кое-что, книги, американцам) прекратилась начисто, издательских же заказов не могут обеспечить. Впрочем, у него есть слабая надежда, что за границей переиздадут его «Историю…». Результатами выставок Левицкого и Рокотова он тоже слишком разочарован (хотя не говорит это прямо). Сопоставление работ последних убедило его, что Рокотов в дни своего успеха изготавливал лишь головы, а околичности отдавал ученикам, но, видно, о «двойниках», «тройниках» Рокотова Грабарь и не подозревает (впрочем, и для меня этот вопрос очень неясен), и, как знать, ничего о нем даже не слыхал. В войну не верит. Нам не на что воевать (это сведения «сверху»), снарядов не хватит и на месяц, а там такие изобретения в области истребления, что союзникам ничего не стоит уничтожить в один день и Петербург, и Москву (какие-то снаряды-ракеты, 40 000 аэропланов и прочее)… Я же знаю одно — вечно печальное для нас лично, для нашего класса: как ни кинь — все клин!
Воскресенье, 3 июня
Солнечно, но ветрено и холодно.
К завтраку Стип и профессор Сидоров, у которого на карточке зачеркнуто «ассистент» и сверху написано «профессор». Европеец с головы до ног, то есть страстное желание и неустанное стремление им казаться, сплошной комплимент и реверанс: «Я ваш ученик». От Петербурга, от его художественной жизни в упоении. Пожелал видеть мои наброски и специально мои «ню». («Я все более и более специализируюсь на рисунках, и вот мы в Москве с моими студентами решаем специализироваться на известных категориях; рисунок человеческого тела — одна из них «ню».)
Я ему дал по папке и того и другого, но смотрел он их с головокружительной поспешностью, останавливаясь далеко не на лучшем. Пришлось ему подарить два очень плохих (сам выбрал) рисунка голеньких и набросок к «Медному всаднику».
С виду он статный, одет опрятно, торчащие зубы, близорукий, не то добродушные, не то слащавые глаза за пенсне. Вкрадчивый, тихий говор, на ухо туг. Стип извлек из него какую-то пользу и собирается еще извлечь, а потому ведет себя почти подхалимски, даже разыгрывает, будто ему внушают художественные познания Сидорова в рисунках, тогда как на самом деле — это сплошной дилетантизм при известном шарлатанизме, получившийся от общения с сотнями круглых невежд и провинциалов, и оплачиваемых обязанностях перед ним разыгрывать мейстера. Сидоров — один из представителей страшно модной в Москве науки «искусствоведения» (какая-то подделка под Вельфлина), которую они с гордостью противопоставляют все еще у нас в провинции процветающей «истории искусства».
Кто-то из «моих» подсмотрел то, как он вошел в Эрмитаж перед 78 приведенными с собой экскурсантами и нашедшими себе пристанище в доме на Литейном, у Симеоновой — оказывается, там есть такая казарма для экскурсантов-студентов. Эти разведчики рассказывают, что его [объяснение] сводится ко всяким постыдным общим фразам и к самым легкомысленным выводам. Ничего общего ни с идеей картины, ни со стремлениями эпохи, ни с технической «кухней» не имеющее, однако на раскрытие всего этого претендующее.
После довольно приятного завтрака гоголь-моголем (и в него включила какую-то новую выдумку Акица, которую я выдал за «испанское блюдо») мы втроем идем на открытие этнографического отдела. Однако, подъехав до места назначения, Сидоров констатирует, что уже поздно (он вечером должен был отбыть), и продолжает путь в трамвае, мы же идем и вступаем в мерзкое Свиньинское здание, в первый раз через главную дверь. Эффект розового зала с его верхним светом с первого взгляда довольно импозантен, но бездарность начинает проступать через роскошный и идиотски использованный материал. Нарядности торжества много способствовал зеленый ковер во всю длину зала, который был раздобыт к этому дню Ятмановым (сам хвастался) из храма Воскресения. Отличные ковры устилали и высокую эстраду, и стол, уготованные для членов Совета. На эстраду пришлось лезть и нам, вследствие чего и не удался наш план удрать тотчас после того, что мы распишемся.