Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В Эрмитаже получено жалованье — скачок с 40 000 до 80 000 — какие-то премиальные — все гроши. Туда приходит американец Метью Гриттифул — молодой, коренастый, с крючковатым носом еврей и с быстрыми глазами, типичный репортер. Тройницкий ему показывал серебро и фарфор, послышались уже давно не слышанные тончики человека, пожившего в Париже и приобщившегося к его остроумию и снобизму. Говорят, у Вейнера второй удар, отнялась правая сторона. Неужели Путя выйдет из строя? Мало, ужасно мало нас остается.

Вечером мадам Патрикеева с очаровательной Лариной Ольгой Георгиевной. Увы, Кока не появился. Получила свидание с Мишей через решетку, тот ни на что не жалуется. Допроса еще не было, и он решительно не знает, за что сидит. О Леонтии слышно, что настроение его лучше, он весь день раскладывает пасьянс. Карты он сделал сам. Вся надежда на амнистию по случаю четвертой годовщины. Мария Андреевна еле ходит.

Были еще Верейский, который меня литографировал, причем мне напялил платок а-ля Шарден, и Степанов, принесший мне 500 000 за корректуру Эрмитажа. Позже меня полуинтервьюирует Шура Леви, который приволок с собой доктора Августовича для экспертизы очень плохого пейзажа XVIII в., помеченного И.Б. — совершенно забытого мной двоюродного племянника Ищу Бенуа, сына Жюля. Он уж довольно почтенный, похожий больше на мать (Медею), нежели на отца. Служит он летчиком, долетал до Вологды. Об изобретениях Махонина отзывается очень скептически, — пресловутый газ, добыча которого в Германии стоит колоссальных денег. Стальная оболочка не держит, все испаряется.

Среда, 26 октября

Всю ночь сны о Ларисе. Из Эрмитажа заходит Нотгафт, чтобы ей дать порисовать. В театре дорогие билеты — нет зрителей.

Четверг, 27 октября

Отчаянный холод. Мы топим только у Черкесовых, на кухне. Читаю «Лекаря поневоле», исправляю Гнедичевский перевод. Читаю Лаведана — ерунда на основе культа Людовика XVII.

Днем были Тройницкий, Лавровский, которым поручено от музейного отдела составить в Петросовет докладную записку о дворцах, парках… Забегала Лариса за «Путеводителем по Эрмитажу». Шармированный ее персоной, не устоял и дал, в чем раскаиваюсь, — пропадет и этот последний экземпляр.

Пятница, 28 октября

Переписываю по фотографиям с моих рисунков из Русского музея недостающие виньетки «Медного всадника» для издания. Захожу на репетицию «Петрушки», не выдерживаю положения сумбура — двенадцати главных танцовщиков нет — заняты выгрузкой немецких судов.

Иду на заседание Академии Петропрофсоюза ради создателя ее Таманова, чтобы получить от Белогруда сведения, выписан ли Коля Лансере с Кавказа. Оказывается, там гибель народа, и мне не удается с ним перемолвиться. Но я послал ему записку и получаю ответ: ничего не сделано.

Открывает заседание Кораблев, бывший учитель словесности в гимназии Шафера, а теперь советский тайный советник и персона — плюгавый рыжеватый господинчик с красным носом и довольно длинными на затылке волосами. Говорит складно величайшие глупости и пошлости, точь-в-точь как говорили в свое время царские чиновники, с абсолютным апломбом, крепким чувством власти и поддержки «сфер», к которым он уже слегка принадлежит. Первая четверть речи посвящена пиетету перед Академией, ее традициям и представителям ее традиций — словом, реверанс вправо, но затем неожиданно «мы» были сравнимы с библейским Голиафом, вышедшим на бой с юным Давидом во всеоружии своей науки, и тем не менее попраны пращей. В дополнение, мимоходом, было воскрешено пожелание, чтобы академическую Голгофу не постигла участь его библейского прототипа. Затем была сказана масса выспренних слов по адресу того самого Татлина, против которого комитет Профбора, главным образом, и ополчился, что и привело к реформе Штернберга и Белогруда, но последний теперь, съездив в Москву, заручился там мощнейшими поддержками, выразившимися в пяти актах, тут же изложенных Кораблевым, причем особый вес придавался резолюции наркома Анатолия Васильевича Луначарского, подписавшему на пятом из этих актов: «Вполне согласен». Теперь он предстал перед Кораблевым художником небывалого значения. Буквально было сказано, что Сезанн и Рембрандт не стоят Татлина, и что мы должны почитать за счастье, что существуем в одну эпоху с таким человеком, перед значением коего все должно склониться.

После этой официальной балаболки начал мычать сам Татлин — истинный гений авторекламы и шарлатанства. Причем демонстрировалась прикрепленная к стойке пестрая, раскрашенная, как полагается, диаграмма, в которой излагалась академическая система левых, требующих не столько своего права на существование с правыми, но и паритетности. Чтоб не отставать от товарищей, они готовы разбиться на три факультета, причем взяты «эстетики», сымпровизированные Пуниным на одном из наших заседаний:

1) факультет материальной культуры;

2) факультет органической культуры;

3) факультет чего-то вроде «Конструкции утилитарной живописи» — и вообще постараются играть всю комедию Мольеровской церемонии.

Тов. Мансуров по мере пояснений Татлина и Исакова (вслед за Татлиным прочитавший самый регламент) водил палочкой по диаграмме, что представило всему особенно внушительный вид. Белогруд попробовал было опротестовать поворот дела, сдать все комиссии, но ехидна Штернберг, специально привезенный Татлиным из Москвы, тут пошептал что-то Кораблеву, и тот с решимостью чиновника времен графа Дм. Толстого снял протест с распорядка дня, заявив, что власти требуют немедленного обсуждения того, что принято в Москве. После этого я ушел, но Щуко вечером рассказал, что дошло до настоящего скандала. Еще пробовал критиковать проект левых Н.Радлов, но и его Кораблев самым бестактным образом осадил, сославшись на уже готовый декрет, и тогда все «правые» и многие ученики удалились из зала заседания. Белогруд прибегал затем к протестам и стал было убеждать, чтобы они вернулись, но его не послушали. Теперь будет еще одно заседание, но я уже на него не пойду. О, как я досадую, что не удосужился до сих пор подать в отставку. Но вот и сейчас можно было бы, но это так скучно, нужно сочинять какой-то вздор, а в душе не перестает жить надежда, что и так все это марево рассеется.

При выходе встретил Петю Соколова. Он ведь ходит с планом бегства в Англию. Один капитан предложил ему за 5 лимонов переправить в угольном ящике. От Леонтия и Миши письмо. Он видимо приободрился. Раскладывает пасьянс.

Тороплюсь домой принять Н.И.Комаровскую с мужем (у нас же был Женя Михайлов, снимающий для журнала Бродского мои вещи), явившуюся в условленный час. Н.И. сразу же остановила свой выбор на «Виде храма Дружбы», который я ей уступил за 800 000 вместо миллиона. Теперь придется мне сделать второй, для выставки «Семинарии». Михаил Иванович был лирически любезен. Он горько жалуется на дела в Михайловском театре. Публика не ходит, денег нет! Да и в Мариинском немногим лучше. Татан стал конфузиться гостей. Сидели, потчуемые шоколадом, недолго, ввиду вечернего спектакля.

Вечером я с Атей на «Рюи Блазе» с Волконским, который менее сладок, нежели Максимов, но и менее тверд, а оба вообще очень плохи и глупы. Петров, словив меня, жаловался на трудности «Жизни как сон». Вполне убежденно поддерживаю его. Монахов, напротив, вцепился. Что им далось? Кассу он отстоял. Соколов стал кивать на каких-то мальчишек в Политпросвете, но Монахов сразу к ним отправился и мигом отстоял независимость театра. Все «работники искусства» сняты со снабжения натурой, а потому ставки будут (когда еще?) увеличены — минимум 700 000, максимум 3 лимона.

Гришина Людмила Самойловна уехала за границу. Уехал и Лашевич! Разумеется, это массовое бегство!

1922 год

Вторник, 17 января

С выставки поморского искусства в Русском музее украли две иконы. Одна с изображением Петра и Симона, другая — Андрея и Дениса. Завязалась длинная и нудная процедура допроса служителей залов, затем научных сотрудников. Но это ничего не дало для выяснения случившегося. Иконки маленького размера, и их было легко вынести.

82
{"b":"144317","o":1}