– Прошу прощения, – сказал доктор, – но мы обязаны, как вам известно, проверить как можно больше версий. И как можно оперативнее.
На этом все мы направились к выходу. Маркус чуть поотстал.
– Есть еще кое-что, доктор, – пробормотал он, ступая осторожно, будто стараясь не растерять мысли. – Сеньор Линарес. Мы допускаем – и я целиком согласен с этим допущением, – что ребенка похитил тот, кто не знал о его происхождении.
– Да, Маркус? – отозвался доктор.
– В таком случае, зачем Линарес пытается это сокрыть? – Лицо у детектив-сержанта было крайне озабоченным. – Суть в том, что женщина, которую мы описываем, несмотря на все свои психологические странности, скорее всего – американка. И это обстоятельство так же играет на руку испанскому правительству, как и похищение с политическими мотивами. Так почему же они им не воспользуются?
Мистер Мур живо обернулся к доктору с выражением некоторого самодовольства:
– А? Крайцлер?
Доктор посмотрел себе под ноги и несколько раз с улыбкой кивнул:
– Я мог бы догадаться, что об этом спросите вы, Маркус.
– Простите, – ответил детектив-сержант, – но вы же сами говорили: надлежит смотреть со всех углов.
– Не нужно извиняться, – сказал доктор. – Я просто надеялся избежать этого вопроса. Поскольку он единственный, ответить на который я не готов. А случись нам отыскать ответ, боюсь, нам также откроются довольно неприятные – и опасные – факты. Однако не думаю, что эти соображения сейчас вольны задерживать нас.
Маркус взвесил услышанное и с легким кивком согласился:
– Хотя это не следует упускать из виду.
– Мы и не будем, Маркус. Мы и не будем… – Доктор позволил себе совершить последний задумчивый круг по штаб-квартире и завершил его у окна. – Пока мы с вами говорим, где-то там, снаружи – женщина, в чьих руках невольно оказался ребенок, который может принести чудовищные беды, – сама невинность его может быть такой же разрушительной, как пуля убийцы или бомба безумца. Но, невзирая на это, более всего я опасаюсь того опустошения, что уже постигло разум похитительницы. Да, мы будем настороже против опасностей большого мира, Маркус, – но мы обязаны снова приложить все усилия к постижению разума и личности нашего противника. Кто она? Что ее породило? И превыше прочего – обратится ли ярость, толкнувшая ее на свершение уже свершенного, на самого ребенка? Я это подозреваю – причем скорее раньше, чем позже. – Он обернулся к нам и повторил: – Скорее раньше, чем позже…
Глава 10
Мне всегда казалось, что в этой жизни все люди делятся на два типа – тех, кому нравятся всякие чудаки, и тех, кто их терпеть не может; и мне думалось, что я, в отличие от мистера Мура, несомненно принадлежу к первым. Да и как иначе, если бы вам тоже нравилось жить у доктора Крайцлера, – в доме его вечно мелькали такие люди, чуднее которых в те дни вам бы не доводилось встречать: взять того же мистера Рузвельта, выдающегося ума человека, покрывшего себя неувядаемой славой и добившегося такого успеха. Но все странности этих чудны́х, но достойных душ меркли в сравнении с господином, которого я любил называть «Пинки», – мистером Албертом Пинкэмом Райдером.
Художник не только по профессии, но и по убеждению, он был высок ростом, учтив и добр – со своей окладистой бородой и проницательным взором обликом он более всего походил на священника или монаха, отчего друзья прозвали его «Преподобным», а иногда в шутку даже величали «Епископом Райдером». Он проживал в доме № 308 на Западной 15-й улице и большинство ночей своих проводил либо за работой, либо в длительных прогулках по городу – его улицам, паркам и даже пригородам, – изучая лунный свет и тени, наполнявшие немало его полотен. Он был одиноким человеком, «затворником», как он сам себя величал; вырос он в Нью-Бедфорде, Массачусетс, – жутковатом и обветшалом городке китобоев. Маменька его происходила из квакеров, кроме того, компанию ему составляла целая орава братьев – все это послужило причиной, наверное, самому диковинному из его чудачеств, а именно тому, как он обходился с женщинами. О, вы не подумайте, он был с ними вполне галантен, даже в каком-то смысле вел себя по-рыцарски, только со стороны смотрелось это до чертиков странно. К примеру, однажды, заслышав дивное пение некоей особы, ненароком проникшее сквозь стены его жилища, и впоследствии отыскав оную, Пинки немедленно поспешил предложить ей руку и сердце. Особа пела-то прекрасно, более чем, однако в округе, равно как и в ближайшем полицейском участке получила известность отнюдь не из-за своих вокальных дарований; понадобилось участие целой компании его друзей, чтобы уберечь старого Пинки от неминуемого обдирания его этой проворной мадам.
Он любил детей; да и сам, по сути, был большим, странным ребенком и всегда радовался мне (чего не скажешь о некоторых прочих друзьях доктора). К 1897 году он уже снискал достаточную известность и успех среди знатоков искусства, чтобы жить, ни в чем себе не отказывая, а для Пинки это означало, в сущности, жить, как старьевщик. Он никогда ничего не выбрасывал – ни бумажных коробок от продуктов, ни куска бечевки, ни горки пепла, и большинство людей апартаменты его могли, пожалуй, и перепугать. Однако пред его нежным и тихим добродушием вкупе с явной притягательностью его дымчатых фееричных полотен меркли все чудачества – особенно в глазах пацана с Нижнего Ист-Сайда, который сам провел всю жизнь среди куч мусора, копимых в квартирах, моих глазах. Кроме того, у нас с ним были общие гастрономические пристрастия: у него всегда побулькивал на огне котелок с рагу, а когда мы выходили наружу, он предпочитал устриц, омаров и тушеные бобы в каком-нибудь прибрежном ресторанчике, – немудрено, что я всегда был счастлив составить компанию доктору в походе к Пинки.
Той ночью паломничество к нему совершали трое – мисс Говард, доктор и я, а Сайрус (которому нравилась живопись Пинки, но, как и мистер Мур, он не одобрял такого образа жизни) отпросился, дабы хорошенько выспаться. Дом Пинки располагался на 15-й улице, чуть дальше к западу от Восьмой авеню, и ничем не отличался внешне от тысяч таких же по соседству: простое террасное здание из кирпича, переделанное под квартиры. Мы добирались туда на двуколке вместе с густеющим потоком движения, в эту ночную пору неизменно стремившимся к Филею, затем свернули и увидели маленькую керосиновую лампу, горевшую в переднем окне Пинки.
– Ага, стало быть, он у себя, – сказал доктор Крайцлер. Он расплатился с извозчиком и взял мисс Говард за руку. – Теперь, Сара, я должен вас подготовить – я знаю, что вы находите отвратительным учтивое низкопоклонство перед своим полом, но в случае Райдера вам действительно стоит сделать исключение. У него это совершенно невинно и совершенно искренне – в нем не содержится никакой замаскированной попытки низвести женщин до хрупких и слабых существ, уверяю вас.
Мисс Говард как-то не совсем уверенно кивнула, когда мы подошли к крыльцу.
– Я готова судить беспристрастно о ком угодно, – сказала она. – Но если это будет чересчур оскорбительно…
– Справедливо, – отозвался доктор. – Стиви? Почему б тебе не войти первым, чтобы Райдер мог должным образом подготовиться.
Я кинулся в дом и бегом взлетел по неосвещенной лестнице, остановился у двери Пинки и громко постучал, выкрикивая его имя. Я знал, что порой, когда его охватывало вдохновение, он не удостаивал гостеприимством даже лучших своих друзей, но уж насчет себя был уверен – мне-то он откроет.
– Мистер Райдер? – кричал я. – Это Стиви Таггерт, сэр, с доктором!
Изнутри донеслось шуршание – на манер того, что издают белки, забравшись в кучу палых листьев, – и затем – тяжелые неспешные шаги к двери. Там они остановились, последовала долгая пауза, сопровождаемая тяжелым сопением, которое я слышал даже в коридоре. Наконец глубокий низкий голос, неспешный, однако отчасти игривый, поинтересовался:
– Стиви?
– Да, сэр.
Замок щелкнул, дверь прянула от меня, и в проеме образовалась глыба. Вначале я различил бороду, затем высокий сияющий лоб и в конце концов – глаза, цвет коих, светло-карий или голубой, я никогда не мог толком разобрать.