Отсалютовав, я вошел.
– Здоро-ово, Пинки! – провозгласил я, огибая завалы книг, газет и обыкновенного мусора, заполнявшие гостиную, курсом в глубину квартиры, где располагалась его мастерская, равно как и заветный котелок с рагу.
В ответ художник улыбнулся особым манером – доктор Крайцлер всегда называл этот манер «загадочным».
– Добро пожаловать, юный Стиви, – сказал он, вытирая тряпкой заляпанные краской руки. Несмотря на годы жизни в Нью-Йорке, речью он больше походил на уроженца Новой Англии прежних времен. – Что привело тебя сюда в столь поздний час?
– За мной еще доктор идет, – ответил я, проходя меж стен, покрытых необрамленными полотнами, которые неискушенному зрителю показались бы вполне законченными: дивные золотистые ландшафты, бушующие мрачными штормами морские пейзажи (или, как их называют ценители, «марины») соседствовали с иллюстрациями к поэмам, трагедиям и мифам, некогда поразившим воображение старого Пинки. Он и сам был неплохим поэтом, и, как я уже сказал, его трактовки «Арденского леса» или «Бури» любой бы счел готовыми к показу. Но для Пинки это казалось почти что немыслимым – счесть картину завершенной: он возился и мучился с каждой, как это удачно описал мистер Мур, годами, прежде чем передать готовое полотно взбешенному заказчику, оплатившему его давным-давно.
Ухватив деревянную ложку, я восстановил свои силы доброй порцией телячьего рагу, подслащенного свежими яблоками. После чего прогулялся по мастерской.
– Неплохой урожай, Пинки, – похвалил я. – Сколько из них уже продано?
– Предостаточно, – отозвался он из гостиной. Тут я услышал голоса доктора и мисс Говард и поспешил обратно к дверям, чтобы застать ритуал, коему Пинки подвергал всякую особу женского пола, осенившую своим визитом его «скромное пристанище».
Отвесив глубокий поклон, он произнес:
– Я глубоко почтен, мисс, – начал он с громыхающей искренностью и простер руку. – Прошу… – И он принялся расчищать путь сквозь горы мусора к единственному у него мягкому креслу, видавшему виды, но удобному, которое стояло у переднего окна. Закончив разгребать хлам на полу перед креслом, он выхватил откуда-то из завалов маленький восточный коврик и разостлал его, чтобы мисс Говард было куда поставить ноги, словно богемской королеве на троне. В обычных обстоятельствах она вряд ли позволила бы кому-то с собой так обращаться, но Пинки был настолько искренен и в то же время настолько диковат в этой своей заботе, что кто угодно на ее месте повременил бы с привычными реакциями.
– Ну-с, Алберт, – благодушно произнес доктор, – неплохо выглядите. Слегка опухшим, конечно, но местами… Как поживает наш ревматизм?
– Всегда где-нибудь караулит, – улыбнулся Пинки. – Но у меня есть свои средства. Могу ли я предложить вам обоим что-нибудь откушать? Или, быть может, выпить? Пива? Воды?
– Да, я бы не отказался от стакана пива, Алберт, – сказал доктор, глянув на мисс Говард. – Приятная ночь сегодня, хоть и не такая прохладная, как я ожидал.
– Да, пиво было бы кстати, – подала голос мисс Говард.
Пинки воздел указательный палец, показывая, что сейчас вернется, и пропал в глубинах квартиры. Я вдруг заметил, что при ходьбе он как-то странно хлюпает. Я посмотрел на его ноги и обнаружил, что огромные туфли Пинки заполнены соломой и еще чем-то – в глазах мира это могло показаться овсянкой.
– Слушай, Пинки… – произнес я, следуя за ним. – Ты, наверное, знаешь, что у тебя в туфлях овсянка?
– Лучшее средство от ревматизма, – ответил он, хватая несколько бутылок пива и споласкивая под краном с холодной водой пару подозрительных на вид стаканов. – Последнее время что-то стало больновато гулять. Солома и холодная овсянка – вот мой ответ. – И он устремился обратно к гостям.
– Ну-у, ясно, – протянул я, по-прежнему не отставая от него ни на шаг. – Но ты же знаешь – никто в Нью-Йорке столько не гуляет, как ты.
Прохлюпав в комнату, Пинки водрузил бутылки и стаканы на столик, переделанный из старого ящика, и принялся разливать.
– Вот, прошу вас, – объявил он, протягивая стаканы доктору и мисс Говард. – За вас, мисс Говард, – провозгласил он, поднимая свой. – Младой красой любуюсь девы, младой красой, достойной лика Евы. Будь магам я сродни, жезла волшебного движением одним мгновеньям бы велел остановиться, чтоб вдоволь насладиться сей красотой.
– Прекрасные стихи, Алберт, – отозвался доктор, поднимая стакан и делая глоток. – Ваши? – спросил он, хоть даже я знал, что вопрос риторический.
Пинки кротко склонил голову:
– Скверные, однако мои. И они подходят вашей спутнице.
Мисс Говард была совершено очевидно растрогана, а так повлиять на нее – не такой уж простой фокус для представителя мужского пола.
– Благодарю вас, мистер Райдер, – сказала она, также поднимая стакан и поднося его к губам. – Это было восхитительно.
– Скажи, Пинки, – вмешался я в беседу, памятуя о том, что он еще и большой поклонник скачек, – как твои успехи в сегодняшних «Пригородных»?
На его лице отразилось одновременно недовольство и возбуждение:
– Боюсь, мне сегодня недостало времени сделать ставку, – ответил он. – Но странно, что ты упомянул о бегах, Стиви… – Он вновь поднял указательный палец и жестом предложил нам проследовать за ним в мастерскую, что мы и сделали. – Весьма загадочно сие совпадение, весьма! Видите ли, я тут кое над чем работаю. Это картина, если можно так выразиться, с историей. Несколько лет назад я свел мимолетное, однако весьма компанейское знакомство с одним официантом, который впоследствии поставил на скачках все свои сбережения – и проиграл. В отчаянии он застрелился.
– Какой ужас, – сказала мисс Говард; однако шок ее не смог скрыть, если так можно выразиться, очарованности представшими ее взгляду многочисленными полотнами.
– Да, – ответил Пинки. – И это заставило меня задуматься – не стану говорить, как именно, однако вы должны увидеть результат этих размышлений, ибо, как я предполагаю, тут могут быть какие-то перспективы.
И он подвел нас к огромному мольберту в углу мастерской, где стоял холст фута два на три, покрытый легким, вымазанным красками куском ткани. Пинки зажег соседнюю газовую лампу, выкрутил огонек поярче и шагнул к мольберту.
– Предупреждаю, работа далека от завершения, – сказал он, – но… вот… – И он откинул ткань.
Под ней оказалась, пожалуй, самая зловещая из всех его картин, что я когда либо видел. На ней был изображен изрытый лошадиными копытами овальный трек ипподрома, окруженный такой же грубой изгородью. На переднем плане в грязи извивалась большая, жутковатого вида змея; над ней вдали проступали голые холмы и небо настолько угрюмое, что непонятно было, это день или ночь; по треку же мчался одинокий всадник – Жница-Смерть собственной персоной, она скакала без седла не в ту сторону, воздев огромную косу.
Надо сказать, большинство картин Пинки были загадочными, но эта штука была совсем уж мрачной – даже пугающей. И доктор, и мисс Говард были потрясены зрелищем – глаза у них загорелись от восхищения.
– Алберт, – медленно произнес доктор, – это бесподобно. Душераздирающе, но в то же время просто бесподобно.
Пинки застенчиво хлюпнул овсянкой и еще больше засмущался, когда мисс Говард добавила:
– Это необычайно… Правда… очень захватывающе…
– Я решил назвать ее просто – «Ипподром», – сказал Пинки.
Я перевел взгляд с доктора и мисс Говард на Пинки, затем – на картину.
– Что-то я не понял, – произнес я.
Пинки улыбнулся мне и погладил бороду:
– Вот что мне нравится слышать. Чего ты не понял, юный Стиви?
– Что это за змея? – спросил я, указывая на гада.
– А что, по-твоему, это за змея?
– Должно быть, чертовски быстрая змея, коль идет вровень с лошадью. – Пинки явно понравились эти слова. – И к слову о лошади – я не знаю, но, по-моему, она бежит в другую сторону, ты ж должен это знать.
– Верно, – ответил Пинки, глядя на полотно.