Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но часы показывали половину второго, я проголодался и больше не мог пить черный кофе, который Конни то и дело мне подливал. Сам он держал в руках грязную чашку с изображением Снупи. Наверное, подарок дочери, а может быть, ее оставил здесь какой-нибудь временный сотрудник, проводивший опросы по телефону. Многие из них забывали в офисе вещи. Кроме зонтиков, здесь можно было обнаружить большое количество тапок.

— Мне надо поесть, — сказал я. — Тебе тоже.

— Я не голоден, — возразил он.

— Все равно можно поесть, — настаивал я. — Есть нужно.

— Здесь есть нечего.

— Я могу пойти и купить. — Он поморщился — пожалуй, эта гримаса придала мне решительности. — Я пойду есть. Прямо сейчас.

— Ладно, ладно, — покорно произнес он.

Я хотел продемонстрировать, что не собираюсь быть заложником. Я не собирался уподобляться ему. Мне потребовались годы, чтобы выстроить новую жизнь, и я знал, что все накопленное можно потерять в одночасье.

— Что ты хочешь? — Я стоял в холле, одетый в плащ, и спрашивал в последний раз.

— Я ничего не смогу проглотить, — ответил он.

— Похоже, пиццу.

— Ты вернешься? — Тон его стал совсем смиренным.

— Конечно.

— Когда?

— Через час я трижды постучу и просвищу «Ля кукарача».

Я спускался по лестнице с облегчением, как после визита к зубному. К сожалению, длилось оно недолго.

Я надеялся, что хотя бы на какое-то время напряжение спадет, но меня поджидала новая вспышка. Едва выйдя из двери, ведущей в галерею, я столкнулся с марширующими девушками-чирлидерами, и мне пришлось отступить в нишу, чтобы блестящие помпоны, которыми они размахивали, не угодили мне по башке. Все девушки были похожи на Камиллу, дочь Кони, — такую, какой она выглядела на школьной фотографии. Белокурые, пухленькие, благополучные и здоровые. Оркестр играл вальс Штрауса-старшего. Я это знал. Я узнал этот вальс. Ноги чуть не подогнулись, в буквальном смысле. Чтобы устоять, пришлось прислониться к двери подъезда. По коже побежали мурашки, дыхание прервалось, внутри все перевернулось, я чуть не расплакался. Сначала я пытался убедить себя, что это самовнушение, что эти странные мысли навязаны рассказом Конни, что память и восприятие действительности стали работать в определенном направлении и это вызвало неправильные ассоциации. Но это был он, тот самый вальс. Двадцать пять лет назад я невольно услышал его в Вене, и с тех пор мне удавалось избегать этой мелодии. Но вот теперь ее выдували два десятка здоровых легких на кларнетах, трубах, тромбонах и флейтах, подкрепленных малыми барабанными установками, от которых дрожали стекла в окнах. Парад, который мне пришлось наблюдать в прошлый раз, был совсем не похож на эту вереницу ухоженных девушек: строго говоря, он представлял их противоположность, некое фрик-шоу, парад монстров, предназначенный не для всеобщего обозрения, а лишь для глаз посвященных. Сам того не желая, я стал свидетелем событий и явлений, с которыми ни один разумный человек не захотел бы иметь дело. Я увидел союз, который не устраивает встреч, не имеет устава — союз, который зиждется на худших человеческих проявлениях.

Как только у меня появилась возможность выйти из подъезда, я отправился в ближайший бар. Шестьдесят граммов водки, залпом. Требовалось заглушить как можно больше — желательно все, кроме разума. В разуме я сейчас нуждался более, чем когда-либо. Долгое время он существовал без особых испытаний. Всего за несколько дней до этих событий я сидел в почти неземном покое своей теплицы и созерцал розу, занимая разум подбором слов для лучшего описания этого цветка — довольно скромное испытание. А теперь я стоял у барной стойки с резким, но слишком знакомым вкусом водки во рту и мечтал вернуться домой — пробыв в городе один лишь день. Мне нестерпимо захотелось пойти в гостиницу, собрать вещи и уехать первым же поездом. Это говорила та часть моего рассудка, что находится в прямой связи с инстинктом самосохранения. Другая часть — может быть, более цивилизованная, сродни совести, — говорила, что я должен идти до конца, вернуться к этому отчаявшемуся исследователю общественного мнения и дождаться известия, которого ожидал он, — ради Мод и ради Густава, которым потребуется поддержка, если известие окажется неутешительным.

Я знал, что останусь. Именно поэтому начал испытывать нечто подобное той панике, которую ощутил, сойдя с поезда на Вестбанхоф в лютый декабрьский мороз. В плену происходящего, которое невозможно остановить. Чувство, знакомое по детству: ты бросил камень в окно, он еще летит, еще в воздухе, а ты уже испытал все муки совести и раскаяния. Как много лет позже, когда ты стоишь у барной стойки с бокалом в руке и, еще не успев донести его до рта, уже даже не пытаешься найти себе оправдание.

Я попросил в баре телефон и позвонил Густаву. Должно быть, он сидел с трубкой в руке.

— Что происходит?

— Спокойно. Новостей нет.

— Ты где?

— В баре, — ответил я. — Там наверху невыносимо давит. Мне пришлось выйти подышать.

— Давит? Как это — давит?

— Он на спидах. Весь кислород израсходовал.

— И он ничего не слышал?

— Он — нет, а я — да. Он рассказал всю историю своей жизни.

На минуту Густав умолк.

— Мутный он тип.

— Ему страшно и плохо — и я, кажется, понимаю, почему.

— И почему? Какое это имеет отношение к Камилле? Ч-черт… Нельзя, чтобы он так…

— Я пытался сказать. Но иногда он ничего не слышит, только говорит.

— Ты вернешься?

— Я обещал.

— Могу я чем-то помочь?

— Подожди, — сказал я. — Как Мод?

— Нормально, — ответил Густав. — Она дома.

— Ты говорил с ней об этом?

— Она без сил.

Повисло молчание. Он не успел рассказать, от чего она обессилела, что за болезнь ее мучает. Он так старательно избегал этой темы, что через некоторое время я устал задавать вопросы, на которые он не отвечал, и решил не настаивать на откровенности. Это могло быть банальное нездоровье, о котором обычно умалчивают. Может быть, он даже не знал, что это такое.

— Я позвоню, как только что-то станет известно.

— Звони когда угодно, — отозвался он.

Я расплатился за водку, пошел в кафе и заказал блюдо из меню. Время было между обедом и ужином, но это, видимо, не имело значения: здесь в пассаже подобные границы стерлись. Сюда приходили люди, живущие и работающие в ритме, совершенно отличном от того, к которому я привык с детства. Обедать они могли в четыре часа, а ужинать около полуночи. По доброй воле или по принуждению, откуда мне знать? Я не знал даже того, добровольно или вынужденно я сам ем экзотическое рагу в половине третьего пополудни. Можно было отстраниться от всего этого, отстаивая свою независимость, ссылаясь на более важные дела — мне надо содержать детей, да что там, любая отговорка прозвучала бы уместно. Но я не воспользовался такой возможностью, в здравом уме и доброй памяти я ввязался в это дело, поначалу из чистого альтруизма. Но чем больше я узнавал, тем сильнее становилось принуждение. Я оказался посвящен в тайну против своей воли, но, даже пытаясь отрицать свою причастность, не стал бы отказываться от ответственности. Все было куда проще, пока я сидел в теплице и взвешивал слова на весах, опуская на одну чашу едва сорванные лепестки, а на другую — слова «пурпурный», «карминовый», или «вишневый», не создающие равновесия, отсутствие которого, впрочем, означало лишь продолжение изысканий. Здесь же, посреди города, посреди истории, речь в которой, очевидно, шла о жизни и смерти людей, еще недавно совершенно чужих, но становившихся тем ближе, чем больше я узнавал о них, — здесь отсутствие баланса могло сыграть роковую роль. Теперь требовалось называть вещи своими именами, не пренебрегая даже тем, что кажется незначительным, ибо именно эти детали могли оказаться решающими. Одно слово, произнесенное Конни, стало такой деталью. Он обронил его походя — может быть, в связи с ожидаемым телефонным разговором: «Посланник».

Час почти прошел — а ведь я обещал вернуться через час и решил сдержать обещание. Конни, конечно же, следил за каждой минутой, хоть и ни за что не признался бы в этом, поэтому я заказал пиццу на вынос, и, пока ее готовили, зашел в винный, чтобы на всякий случай купить бутылку виски. Я предчувствовал долгий день — а может быть, и долгую ночь.

51
{"b":"143132","o":1}