Который час? Роджер все никак не мог привыкнуть, что живет вне времени. Какие же толстые здесь, в Пентонвиллской тюрьме, стены: как ни напрягай слух — все равно не доносятся ни перезвон колоколов, ни гул машин, ни голоса, ни свистки. Вправду ли он слышал иногда шум Излингтонского рынка или просто вообразил себе это? И сам теперь не знает. Ни звука. Ничего, кроме этой странной, могильной тишины, которая, вот как сейчас, останавливает ход времени, течение жизни. Прежде в камеру проникали хотя бы звуки самой тюрьмы — приглушенные шаги в коридорах, лязг железных дверей, гнусавый голос смотрителя, отдающего приказы надзирателям. Теперь и этого не стало. Безмолвие томило его, путало мысли, лишало возможности размышлять. Он взялся было за Фому Кемпийского, но сосредоточиться на чтении не смог и вновь положил книгу на пол. Начал молиться, но слова произносились с такой механической бездумностью, что он оставил и это занятие. И надолго замер в напряженной, беспокойной неподвижности, устремив невидящий взгляд в какую-то точку на потолке, сквозь который, казалось, сочится сырость. Потом наконец уснул.
А сон, безмятежный и крепкий, унес его в сияющее, солнечное утро амазонской сельвы. Веявший над палубой баркаса ветерок умерял жару. Москитов не было, и Роджер на редкость хорошо себя чувствовал: исчезла резь в глазах, так мучившая его в последнее время и не поддававшаяся никаким мазям и каплям окулистов, и мышцы не сводила артритная боль, унялся геморрой, жегший ему нутро раскаленным железом, исчезли отеки на ногах. Ни один из недугов и хворей, приобретенных за двадцать лет в Африке, не терзал его сейчас. Он вновь стал молод и здесь, на этой реке, такой широкой, что берега ее терялись из виду, захотел повторить свои африканские безумства: раздеться и прыгнуть с борта и глубоко уйти в воду. И ощутить, как она — зеленоватая, в пятнах пены, плотная, прохладная — упруго подается под напором его тела, и вновь испытать ликование, когда, вынырнув на поверхность, он поплывет к баркасу, с тяжеловесным изяществом буйвола разрезая воду. С палубы капитан и еще несколько человек подают ему знаки, чтобы поднимался на борт, не рисковал утонуть или стать жертвой какой-нибудь якумамы — водяной змеи, которые достигают десяти метров в длину и способны заглотить человека целиком.
Где это было? Неподалеку от Манаоса? В окрестностях Табатинги? Или Путумайо? Или Икитоса? Вверх по реке шли они тогда или спускались? Какая разница? Важно, что он очень давно не чувствовал себя так свежо и бодро, и, покуда баркас, скользя по этой зеленоватой глади, глушил стуком мотора мысли Роджера, тот снова и снова озирал мысленным взором свое будущее и представлял, что будет с ним, когда он наконец-то уйдет с дипломатической службы и обретет полную свободу. Он покинет лондонскую квартиру на Эбери-стрит, уедет в Ирландию. Будет делить свое время между Ольстером и Дублином. И не позволит себе с головой уйти в политику. Час в день раз в неделю он будет посвящать самообразованию. Вновь возьмется за гэльский язык и когда-нибудь удивит Элис, заговорив на нем бегло и правильно. А прочие часы, дни, недели будут отданы настоящей, большой политике, первоочередной и великой цели — независимости Ирландии и борьбе против колониализма; он не станет попусту растрачивать время на интриги, ревность, мышиную возню соперничающих политиканов, мечтающих урвать свой клочок власти в ячейке, в партии, в бригаде, даже если для этого придется не только забыть об основной цели, но и действовать с ней вразрез. Он будет много ездить по Ирландии, совершать долгие походы по графствам Антрим, Донегол, Ольстер и Голуэй, забираться в такую глушь, как Коннемара и Тори-Айленд, где рыбаки говорят только по-гэльски, подружится с ними, с крестьянами и мастеровыми, со всеми, кто своей стойкостью, трудолюбием, терпением сумел свести на нет гнетущее присутствие колонизатора, сберечь свой язык, обычаи, верования. Он будет слушать их и учиться у них, будет писать статьи и стихи о молчаливом многовековом героизме простых людей, благодаря которым Ирландия не исчезла и сохранила себя как нацию.
Металлический лязг оборвал это блаженное сновидение. Роджер открыл глаза. Вошедший надзиратель протянул ему поднос с неизменным ужином — супом из манной крупы и куском хлеба. Он хотел было спросить, который час, но сдержался, зная, что ответа все равно не получит. Накрошил хлеба в суп и стал размеренно хлебать. Прошел еще один день, а тот, что будет завтра, может оказаться решающим.
Глава Х
Накануне отплытия в Путумайо Роджер захотел все же поговорить с британским консулом Стерзом начистоту. За тринадцать дней в Икитосе частые беседы их касались чего угодно, но затронуть главную тему Роджер не решался. Он знал, что своей миссией и так наживет себе множество врагов — и не только в Путумайо, но и во всей Амазонии; было бы попросту глупо прибавлять к их числу человека, который в случае весьма вероятных неприятностей сможет очень и очень ему пригодиться. Лучше, конечно, в самом деле не касаться щекотливой темы. Но все же в последний вечер, когда они с консулом по установившемуся обыкновению пили портвейн и слушали, как барабанит дождь по цинковой крыше, как звенят капли по стеклам террасы, Роджер отринул благоразумие.
— Какого вы мнения о падре Рикардо Уррутиа?
— О настоятеле августинского монастыря? Я мало с ним имел дела. В общем хорошего мнения. А вы, кажется, часто виделись с ним за эти дни?
Догадывался ли консул, на какую зыбкую почву они вступают? В выпуклых глазах зажегся беспокойный огонек. Масляная лампа, стоявшая посреди стола, бросала блики на лысый череп. Веер в правой руке замер.
— Падре Уррутиа здесь всего год и ни разу не покидал Икитоса, — сказал Кейсмент. — Так что о Путумайо и обо всем, что там творится, не слишком осведомлен. Но зато он много рассказывал мне о другой человеческой драме — уже здесь, в городе.
Консул отхлебнул портвейна. Снова начал обмахиваться веером, и Роджеру показалось, что круглое лицо слегка покраснело. Снаружи за окнами бушевала гроза, слышались глухие, долгие раскаты грома, и вспышка молнии на миг выхватывала из тьмы дальний лес.
— Я говорю о детях, разлученных с семьями, — продолжал Роджер. — О тех, кого привозят сюда и продают в прислуги за двадцать-тридцать солей.
Стерз молчал и смотрел изучающе. Рука с веером ходила яростно.
— Если верить августинцу, едва ли не все слуги в Икитосе были в свое время украдены и проданы, — добавил Кейсмент. И, пристально поглядев собеседнику в глаза, спросил: — Это так?
Консул протяжно вздохнул и заерзал в кресле, не скрывая досады и раздражения. „Если бы вы только знали, как я рад, что завтра вы отбываете в Путумайо. Дай бог нам с вами никогда больше не видеться, мистер Кейсмент“, — ясно читалось у него на лице.
— Разве в Конго такого не происходило? — спросил он уклончиво.
— Происходило, разумеется, но все же было распространено далеко не так сильно, как здесь. Вы позволите один нескромный вопрос? Те четверо слуг, что работают у вас… Вы их наняли или купили?
— Получил по наследству, — сухо отвечал консул. — Достались вместе с этим домом и со всей обстановкой, когда мой предшественник мистер Кейзес вернулся в Англию. Нельзя сказать, что они работают по договору найма — здесь, в Икитосе, подобное не в ходу. Тем более что все четверо неграмотны и ничего подписать не могут. Я даю им стол, кров, одежду да, кроме того, еще и приплачиваю по мелочам, а уж это, будьте уверены, нечасто бывает в наших краях. Все они в любую минуту, как только захотят, вольны покинуть этот дом. Поговорите с ними, расспросите их — и узнаете, горят ли они желанием искать себе в наших краях другую работу. И услышите, что они вам скажут, мистер Кейсмент.
Роджер кивнул и отпил портвейна.
— Поверьте, я не хотел вас обидеть, — сказал он примирительно. — Я просто пытаюсь понять, в какой же стране оказался. Какие здесь, в Икитосе, ценности, какие обычаи. Поверьте, у меня и в мыслях не было учинять вам допросы. И вести себя как инквизитор.