И вот входит мисс Уэст, она славная девчушка, только ей кто-то сказал, что я за год перебывал не то на трех, не то на четырех работах, нигде подолгу не задерживался, и что я был военным летчиком, вот она пристает ко мне — почему я летать бросил, да почему бы мне снова в летчики не податься. Теперь ведь самолеты в ход пошли, а автомобилями торговать не умею, да и ничем другим тоже. Знаете, как женщины приставать умеют: и такие они участливые, и такие настырные, и рот им не заткнешь — не то что мужчине. И вот входит она, и Рейнхардт говорит:
— Мистер Моноган нас покидает. Пошлите его к кассиру.
— Благодарствуйте, — говорю, — дарю эти деньги вам — купите себе на них обруч.
ЛИСЬЯ ТРАВЛЯ
За час до рассвета возле конюшни появились три конюха-негра с фонарем. Один из них отпер замок и отворил ворота, тот, что принес фонарь, поднял его и направил свет в темноту, туда, где сосны теснились к самой ограде. В темноте неярко вспыхнули три пары больших, широко расставленных глаз и тут же погасли. «Эй! — крикнул негр. — Не озябли вы там?» Никто ему не ответил, темнота не отозвалась ни единым звуком; не выступили больше из нее глаза мулов. Негры, переговариваясь, вошли в сарай, из конюшни донесся их зычный, добродушно-бессмысленный смех.
— Сколько ты их там насчитал? — спросил второй негр.
— Мулов — три, — ответил тот, что принес фонарь. — Только их-то там больше. Дядя Мозес вернулся посреди ночи — все с Юпитером возился, — так, говорит, уже тогда было двое. Э-хе-хе, голь перекатная.
В денниках заржали, забили копытами лошади, из-за белых крашеных перегородок потянулись длинные, узкие морды, по стенам и потолку нетерпеливо заплясали тени; воздух был густой, теплый, с острым запахом аммиака и чистоты. Переходя от одного денника к другому, негры ловко, с обезьяньим проворством раскладывали по кормушкам овес, зычно покрикивая и приговаривая бессмысленно и добродушно: «Стой, не балуй1 Куда лезешь!.. Небось, затравят они сегодня лису».
В темноте, среди теснившихся к ограде сосен, сидели на корточках одиннадцать мужчин, а вокруг них стояли на привязи одиннадцать мулов. Был ноябрь, утро было холодное, и люди сидели понуро, не шевелясь и не разговаривая. Было слышно, как в конюшне жуют лошади; уже развиднялось, и тут подъехал еще один всадник на муле, двенадцатый, спешился и молча присел рядом с остальными. Когда стало совсем светло и из конюшни вывели первую оседланную лошадь, на траве лежал иней, и крыша конюшни в серебряном свете казалась серебряной.
Теперь можно было разглядеть, что сидящие на корточках люди — белые, и все в комбинезонах, а мулы их, все, кроме двух, — без седел. Они собрались сюда с разных концов этого лесного края, пришли из своих крошечных, об одной комнатенке, хибар с глиняным полом, и теперь сидели — степенные, терпеливые, важные, в окружении тощих, покрытых грязью и болячками мулов, наблюдая, как из кирпичной, с паровым отоплением конюшни выводят одну за другой оседланных лошадей, великолепных породистых лошадей, чьи родословные длиннее родословной Гаррисона Блера, которому они принадлежат, как их ведут по усыпанной гравием дорожке к дому, перед которым уже лает и беснуется свора собак, а на веранде собрались несколько охотников и дам в сапогах для верховой езды и в красных фраках.
Убого одетые, терпеливые, с виду безучастные, люди в комбинезонах глядели, как Гаррисон Блер, которому принадлежал и дом, и собаки, и, может быть, кое-кто из гостей, садится на огромного и, судя по всему, норовистого жеребца, как какой-то охотник помогает жене Гаррисона Блера сесть на рыжую кобылу и потом сам садится на каурого жеребца.
Один из мужчин в комбинезонах медленно жевал табак. Возле него стоял юноша, тоже одетый в комбинезон, нескладный, длинный, со светлой, едва пробивающейся бородкой. Они разговаривали, не поворачивая друг к другу головы, почти не шевеля губами.
— Это он и есть? — спросил юноша.
Пожилой, не повернувшись, прицелился и плюнул.
— Кто?
— Ну тот, с которым его жена…
— Чья жена?
— Блера.
Пожилой рассматривал собравшихся перед домом охотников. Во всяком случае, так казалось. Взгляд его был непроницаем, невыразителен, неспешен; трудно было сказать, смотрит он на жену Гаррисона Блера и всадника на кауром жеребце или нет.
— Поменьше слушай, что люди болтают, — сказал он. — Да и собственным глазам не больно доверяй.
— А ты-то что думаешь? — спросил юноша.
Пожилой аккуратно нацелился и плюнул.
— Ничего не думаю, — сказал он. — Жена-то не моя. — И ничуть не громче, с тем же выражением, хотя теперь он обращался к старшему конюху, который подошел к ним, сказал: — У этого своих лошадей нет.
— У кого? — спросил конюх.
Белый кивнул в сторону охотника на кауром жеребце, который держался рядом с рыжей кобылой.
— А, у мистера Готри, — сказал конюх. — И слава богу, что нет. Жалко было б лошадей.
— Его коня мне тоже жалко, — сказал белый. — Всех жалко, над кем он хозяин.
— Это ты о мистере Гаррисоне? — спросил конюх. — Ну уж его-то лошади в твоей жалости не нуждаются.
— Может, и так, — сказал белый. — Чего их жалеть? Вороному, надо думать, такое обращение нравится.
— Лошадей Блера жалеть нечего, — повторил конюх.
— Может, и так, — сказал белый. Казалось, он рассматривает кровных лошадей, которые жили в конюшне с паровым отоплением, охотников в сапогах и красных фраках, самого Блера на нетерпеливо переступающем вороном. — Он за этой лисицей уже три года охотится, — сказал он. — Послал бы кого-нибудь из вашего брата подстрелить ее, что ли, или отравить.
— Подстрелить или отравить? — переспросил конюх. — Кто же это стреляет лис или травит ядом?
— А почему их нельзя стрелять?
— Не по правилам это, — сказал конюх. — Сколько лет тут живешь, а до сих пор не знаешь, как господа охотятся.
— Может, и так, — сказал белый. На конюха он не глядел. — Не понимаю, если он и вправду так богат, как говорят, неужто ему… — он снова плюнул — презрительно, но без желания оскорбить, просто указал на Блера плевком, будто ткнул пальцем, — неужто ему не жалко тратить время на старую паршивую лису. Чего он так на нее злобится? Не хочет даже собаками затравить. Несется всегда впереди собак, норовит убить ее палкой, как змею. Приезжает каждый год из такой дали, понавезет столько народу, всех кормит, поит, и для чего? Чтобы загнать старую паршивую лису. Да я бы ее в одну ночь поймал, дайте мне только хорошую собаку и топор.
— Так уж господа устроены, — сказал конюх. — Разве их поймешь?
— Может, и так, — ответил белый.
По длинному гребню песчаного холма густо росли сосны, но с одного конца они редели, и в просветах между деревьями виднелось большое, чуть не в милю шириной поле под паром, которое своим дальним краем упиралось в лиловый от вереска отвал канавы. В одном из просветов двое в комбинезонах, пожилой и юноша, внимательно глядели на поле, сидя на своих мулах. Бежавшие понизу, примерно в полумиле от них, собаки потеряли след; послышался их заливистый, тревожный и растерянный лай.
— За три-то года мог бы понять, что нашу каролинскую лису не возьмешь собаками, которых привез из города, да еще с этого ихнего Севера, — сказал юноша.
— Это он понимает, — сказал пожилой. — Он и не хочет брать ее собаками. Даже вперед себя ни одну не пускает.
— Сейчас они идут впереди.
— Ты так думаешь?
— А где же тогда он?
— Где он — не знаю, только сдается мне, им сейчас до него не ближе, чем до лисы. И куда он скачет, там лиса и сидит себе, посмеивается над глупыми псами.
— По-твоему, человек может найти лису по следу, когда даже городские собаки его не чуют?
— Эти собаки на лисицу не злобятся, вот они и не могут взять ее след. Хорошая охотничья собака не потому хороша, что у нее какой-то особый нюх, а потому что она злобится на лисицу, или на енота, или на опоссума — на кого там с ней охотятся. Ее не нюх ведет, а злоба. Вот я и говорю: раз он куда скачет, значит, лисица там.