С опаской и неохотно я уселся. Поднял стакан и выпил. Моя ладонь тоже дрожала, и к прежним каплям добавились новые. Я не выпускал из рук краски и влажный холст — фрагменты, disjecta membra[82] моей жизни, собранные в темноте. Миледи налила в мой стакан еще вина; бутылка почти опустела, содержимого в ней осталось полдюйма, не больше.
— Пейте, — повторила она.
Следующие пять минут она кротко молила меня о прощении. Говорила, что не сомневается в чистоте моих побуждений. Благодарила за заботу. Ее благодарности не было предела. Она извинялась без конца, на разные лады. Объясняла, что была нездорова, испугана — не владела собой. Прежде случалось, что джентльмены позволяли себе вольности… недостойно с ней обходились — как именно, неважно. Джентльмены, которым она доверяла.
О, она бы многое могла порассказать! Назвать имена негодяев! И вот… могу ли я винить ее в происшедшем? Леди должна защищать свою добродетель, а джентльмены такие… такие обманщики. Да (она нежно, доверительно мне улыбнулась), она знает, что я не таков; конечно же, она не винит весь мужской род за грехи его худших представителей! Что же еще привлекло ее и расположило в мою пользу, как не мои добродетели, сказала она. Она убеждена, не сомневается ни минуты, что я никогда не обману ее доверия.
Завершив этот монолог, она промокнула уголки глаз: по ходу оправдательной речи там выступила влага, отчего maquillage миледи вновь подвергся опасности. Однако ни одной слезы не скатилось, и миледи подняла голову. Она как будто ожидала моего ответа.
Я молча установил холст и мольберт и открыл коробку с красками.
— Нам понадобится новая свеча, — выговорил я наконец.
— Фейерверк закончился, — произнесла леди Боклер, зажигая новую свечу от пламени старой, и приняла привычную позу. — Последние огненные пирамиды, колонны и львиные гривы отразились в канале, в окнах виллы и погасли…
Вновь принимаясь за работу, я утаил от глаз миледи прореху в красочном слое — окно, неожиданно открывшееся… куда? Я не исключал, что миледи предпочтет окутать вуалью и эту тайну тоже.
Глава 23
Гости спустились с двадцатифутовой возвышенности, где были расположены ряды скамей, и потянулись в виллу Провенцале. В огромной резной галерее над Большим залом играл оркестр — тридцать четыре инструмента, — но музыку вскоре заглушил шум приближавшейся толпы из двух сотен гостей, все в масках и костюмах.
Вилла Провенцале, поистине выдающееся здание, размерами сравнимое с палаццо Провенцале, была спроектирована великим Палладио для одного из предков графа почти два века тому назад. Однако бесконечные — и, судя по виду, необдуманные — добавления и «улучшения», вносившиеся графом (среди каковых молва числила и несколько потайных лестниц), привели к тому, что вилла с ее далеко отстоящими крыльями стала выглядеть как нагромождение шляпных картонок на зеленом карточном столе. Неукротимое стремление к размаху давало о себе знать и внутри; в результате Большой зал, грандиозное восьмиугольное помещение, являл собой зрелище весьма живописное и величественное. Балки, перекрывавшие четыре дверных проема, опирались на колонны, стены были отделаны панелями из красного дерева с позолоченной резьбой в виде винограда, раковин и жимолости. В свободных от резных украшений местах стояли на консолях бюсты и вазы и висели картины, около двух десятков: библейские сцены и мученики Риччи, городские виды Карлевариса и портреты Каррьеры (среди них, в специально отведенной нише, и портрет самого графа, порочное лицо которого взирало на гостей из рамы в стиле рококо). Зал был перекрыт куполом в форме дыни с лепными кессонами, внутри которых тем же Себастьяно Риччи были изображены сцены из классической истории, по преимуществу батальные.
Днем помещение освещалось через полукруглые окна в барабане купола, вечером и ночью, как сейчас, — множеством ароматических свечей, плавно горевших под обширным перекрытием.
Живописное и величественное — вот именно. Граф воображал себя тонким ценителем. Как-то он призвал к себе самых искусных и ценимых художников и ремесленников из Италии, Франции, Англии и Германии, а затем отослал их по домам с заказами на кованые ворота, мраморные камины с кариатидами, крученые балясины из резной липы, шкатулки для драгоценностей, инкрустированные слоновой костью, кресла, обитые бархатом с разрезным ворсом, фрески и бордюры, пышные лепные украшения, роскошные вазы, серебряные ложки, канделябры, дверные ручки, подсвечники, футляры для часов и бесчисленные прочие предметы отделки. Скульпторы, мебельщики, лепщики, кузнецы, резчики по дереву, пейзажисты — всех их граф осыпал заказами, как управляющий большим имением кидает иной раз пригоршню зерен в пруд, где плещутся голодные карпы.
Никто из ряженых не остановился, чтобы полюбоваться окрестностями, потому что почти все они неоднократно бывали здесь предыдущим летом. Они смеялись и безудержно веселились; толпой осаждали чаши с пуншем и столы, где были выложены пироги с олениной; упоенно предавались игре в фараон или танцевали кадриль, но все же в этой праздничной суете чудилось нечто давно знакомое, заученное и даже неестественное. Она представлялась вековым почтенным обычаем, словно бы эти две сотни ряженых собирались здесь, общались, танцевали и пели уже сотню или больше лет; казалось, кто-то — быть может, сам граф — дергал за хитрые рычажки и тянул за веревочки, приводя гостей в механическое, напоминающее часы, движение.
Интерес гостей — а вернее, низменное любопытство, поскольку ни на какое иное они не были способны, — вызвало только прибытие среди вечера неизвестной маски в турецком наряде из ультрамаринового дамаста, тюрбане с перьями и вуали из белого шелка. Костюм этот как будто притягивал взоры не меньше недавнего фейерверка: пока дама пересекала зал (узорчатый край платья волочился в двух ярдах за ее обутыми в сандалии ногами; дамаст спадал с плеча, открывая плавную его округлость), вслед ей поворачивалось множество голов, подобно цветкам, чашечки которых всегда обращены к солнцу. Многоголосый шепот сливался в один повторявшийся всеми вопрос: кто это?
— Мадам де В***, — доверительно сообщал мужчина в костюме тигра.
— Донна Розальба Ломбардо, — предположил другой, в faux[83] доспехах, называя имя известной куртизанки.
— Нет, нет, это графиня Б***, — высказал догадку паладин.
— Нет, графиня Б*** — это я, — едко возразила торговка апельсинами, стоявшая поблизости.
— Не бойтесь, думаю, до конца вечера мы узнаем кто она. — Римский центурион следил за дамой поверх своих карт. Он играл в пикет на столике поблизости от чаши с пуншем и курил трубку, торчавшую у него из-под забрала. — Вскоре она себя откроет, не сомневайтесь. Такой костюм не прячет, а скорее выдает. — Произнося это, центурион размахивал трубкой, как дирижерской палочкой. — Любая маскировка, — добавил он негромким голосом, — всего лишь прелюдия к великому разоблачению, одно с другим неразрывно связано.
Однако никто, даже его партнеры за карточным столом, не обратил на него внимания, и он снова сунул в рот трубку и, грызя черенок, налил себе очередной стакан пунша.
— Ее узнают, — шепнул он, размышляя над картами. — Рано или поздно. — И вновь его слова не были услышаны, может быть, потому, что никто, даже партнеры по игре, не догадывались, с кем имеют дело.
Танцы продолжались: рядами, кружками, парами и по восемь танцующих; дамы проскальзывали под руками кавалеров, соединенными в виде арки, или вертелись волчком; юбки взлетали и надувались, опускались, приглаженные руками дам, и с каждым поворотом меняли очертания, как глина под ладонями горшечника. Таинственная турчанка присоединилась к танцующим, и каждый раз, когда она приближалась к партнеру, он норовил заглянуть за маску, едва не касаясь ее носом. Это не приносило результата: вуаль из белого шелка, прикрепленная к верхушке тюрбана, скрывала из виду даже глаза.