Когда танец окончился, турчанке предложили напитки и пирог с олениной. Мужчины, оставив своих недовольных партнерш, наперебой приглашали ее на гальярду или pas de deux[84]. Дамы, придя в себя, старались вовлечь ее в разговор, предлагали сыграть в триктрак, фараон, бассетту. Играет ли она в эту игру? Нет? А не хочет ли научиться? Они с громадным удовольствием дали бы ей урок.
Их всех обскакал граф, слегка подвыпивший, но вполне бодрый, одетый в крестьянскую блузу и штаны с меховым гульфиком, который он постоянно приглаживал. Граф склонился перед турчанкой и бережно коснулся ее руки своими толстыми, отвисшими губами, подобно паладину, припавшему к священной реликвии. Он тронул ее локоть, оголенное плечо, медленно провел рукой по длинной стройной шее. Набожного трепета в нем теперь не наблюдалось. Из-под своего собственного портрета он взирал на нее одновременно с тревожной растерянностью и козлиной похотью. Растерянность вначале преобладала, поскольку граф, хотя и любил дразнить любопытство гостей, не допускал, чтобы его самого оставляли в неведении. Дурачить разрешалось кого угодно, только не такую персону, как граф Провенцале. А кроме того, могло ли ему понравиться, что турчанка затмила его фейерверк, великолепный зал и музыкантов из театра Сан-Моизе? Что и говорить, дама позволила себе чересчур большую дерзость.
Но костюм… да, за этот костюм граф готов был простить очень многое. И теперь, трогая нежную шею, он чувствовал, как знакомая змея начинает расправлять свои толстые кольца: в нем встрепенулось желание. Несомненно, думал он, она красавица; это он умел определять даже сквозь маску. Конечно, об осторожности нельзя забывать; дамы на маскараде схожи часто с блюдом под крышкой: когда она закрыта, у тебя текут слюнки, но стоит ее приподнять, в желудке поднимается волна отвращения. Однако голое плечо прелестницы, смелые манеры, грушевидная форма груди под зашнурованным корсажем сулили обратное…
— Signorina[85], — любезнейшим тоном проговорил граф, ведя ее под сенью рук в середину залы и вспоминая уже о комнате наверху, приготовленной как раз для таких случаев, об одном из малых храмов, где он приносил жертвы Венере.
— С ней танцует сам граф, — зашептались вокруг. Его, конечно, узнавал каждый, в костюме крестьянина или в любом другом. Головы снова повернулись, шеи вытянулись.
Граф показал себя танцором самым нескладным. Любой из его крестьян мог бы поучить его грациозно ступать, кланяться и поворачивать партнершу. Граф выглядел увальнем, вполне достойным своего деревенского платья. Более того, ручной горный медведь, развлекший гостей своим танцем на прошлой villeggiatura и снискавший большой успех, плясал куда ловчее. Будучи навеселе, граф двигался еще неуклюжей и тяжеловесней, чем обычно; танцевальные шаги он заменил поступью селянина, который взбирается по склону холма или обходит засеянные борозды. Выполняя восьмерку, он двигался с грацией слепого осла на оливковой мельнице. Затем он оступился — в зале раздались редкие смешки. Граф выпрямился. Взяв свою даму за руку, он повел ее под сводом сплетавшихся и расплетавшихся рук. Далее ему пришлось стоять в линии одному; тяжело дыша, он покачивался, пока — по причине либо избытка спиртного, либо смешения разных напитков — не рухнул на пол, подобно солдату, сраженному мушкетной пулей в боевом строю. Раздались тревожные крики; две дюжины рук протянулись к графу, как листья гигантского гелиотропа. Поднятый на ноги граф заревел медведем и оттолкнул тех, кто пришел ему на помощь. Его штаны обвисли, маска сдвинулась в сторону; он походил на Януса с одним ликом белым и невозмутимым, а другим — румяным и злым. Казалось, и тот и другой отчаянно обыскивают взглядом противоположные углы зала. Прекрасная маска, дама в костюме турчанки… исчезла, он потерял ее, она скрылась в толпе.
— Где она? — взревел граф. Он находился рядом с пуншевой чашей и картежниками. Немного успокоившись, он поправил маску и вопросил: — Кто она?
Римский центурион сложил свои карты и вытряс из трубки золу.
Тристано, в тот вечер одетый в черное домино, исчез тоже, пятью минутами раньше. Устав от однообразного празднества чуть ли не до того, как оно началось, он выскользнул в дверь и миновал комнату, где собрались игроки в бассетту, фараон и другие азартные игры. По столу орехового дерева стучали игральные кости. Тристано поднялся по винтовой лестнице. Наверху он свернул налево и открыл дверь. Комната была маленькая, со скромной обстановкой: рядом с торшером — буфет, увенчанный зеркалом, под окном — софа. Ваза с белыми лилиями, небольшой пристенный столик, ветерок с цитрусовым ароматом. За торшером закрытая дверца стенного шкафа.
Тристано шагнул к окну и, сняв маску, глубоко вдохнул. Эти праздники с выпивкой и табачным дымом определенно не идут на пользу его голосу. У Шипио (жертва всех пороков, золотое дитя, еженощно получавшее порцию плетей от пьяного отца) уже появились резкие металлические ноты. К примеру, вечером на Страстной неделе в театре Сан-Моизе когда они вместе (что было впервые) пели при гаснувших одна за другой свечах «Troisieme Legon a Timbres»[86] Куперена, голос Шипио в партии пророка Иеремии звучал по временам как скрежет точильного камня о гранит, иногда же — как карканье ворона, давящегося отбросами. Годен разве что для opera buffa[87]. Неужели граф не понял? Понял, конечно: он дурак, но не глухой же. Набожностью не отличается, но во время заутрени был в ложе: наблюдал, оценивал. Ясное дело, их свели вместе не просто так, а ради сравнения. И все же даже после этого конфуза было сказано, что именно Пьоццино, а не Тристано — и даже не Прицциелло — будет у графа primo uomo, когда оперный сезон начнется с возрожденной постановки «Tigrane»[88] Скарлатти.
Через открытое окно ему были видны темные завитки кустарника в регулярном саду, куда как будто направлялись двое или трое гостей в ослепительно белых масках. Дальше, слева, располагалось служебное крыло, за ним графский грот, а еще дальше — причуда графа: несколько хижин с соломенными крышами, где содержались на привязи различные сельскохозяйственные животные. Очередные «усовершенствования». Какой же он причудник, этот граф. В гроте обитал местный отшельник: ему платили 100 цехинов, чтобы он жил в своей келейке и время от времени попадался на глаза гостям, гулявшим по саду. Отшельник был обязан таскать с собой пыльный том «De Imitatione Christi»[89], хотя на самом деле был неграмотен и не смог бы прочесть даже собственное имя, не говоря уже о латинской книге.
Хижины вмещали в себя еще и другие, более причудливые диковинки — продукты не варварской фантазии, а «научного интереса». Вчера граф показывал их самым привилегированным из гостей, все время превознося волшебство новой науки и достоинства прогресса, которые были воплощены в «автомате», недурственно игравшем на клавесине; в восковом изображении мужчины, чей пенис управлялся часовым механизмом, спрятанным за ушами, и в сморщенных останках младенца с двумя лицами (он был помещен в банку с какой-то вязкой жидкостью).
— Человек ли это? — спрашивал граф. Он взмахнул перед изумленными гостями бутылкой с последней из описанных диковин и, прищурившись, принялся ее рассматривать.
— Чудовище, — отозвалась одна из дам, донна Франческа, перекрестилась и отвела взгляд от этого неудачного произведения природы.
— При помощи технических хитростей, ставших возможными благодаря прогрессу и изобретательности, — продолжал граф, отставляя банку в сторону, — нечеловек выглядит — и действует — как человек, являя глазу видимость жизни там, где на самом деле жизнь отсутствует. Кто может теперь распознать, где реальность, а где всего лишь иллюзия?