Позднее — сколько прошло времени, понятия не имею — я обнаружил, что нахожусь вблизи Куинз-Сквер, то есть по соседству с домом моего родственника, сэра Генри Полликсфена. Я пересек, должно быть, Сент-Джеймский парк по тропе, где — немыслимое дело — ступал еще вчера через поднимавшуюся с земли дымку. И хотя настоящих воспоминаний у меня не осталось, я держу в мыслях образ самого себя, слепо, наугад пробирающегося по величественным аллеям. Поскольку среди портшезов и чинной публики на аккуратных тропинках я выглядел таким же отчаявшимся и неприкаянным, как та бешеная собака, которая три года назад, зимой, возникла из тумана на милой зеленой лужайке в Баклинг-Коммон. Пуская слюни, она рычала на демонов; что грозили ей из тумана, пока ее муки не оборвало с печальным лающим звуком ружье моего брата Уильяма.
Но моим несчастьям помочь было некому, и потому, как уже было сказано, я прибыл на Куинз-Сквер. При виде красивых зданий — а в особенности того, что принадлежало моему родственнику, — я на короткое время отчасти пришел в себя и прервал свои безумные блуждания. Эту улицу, как мне вспомнилось, я посетил первой по приезде в Лондон, и нынче мне показалось (так как я решил сегодня же убраться прочь), что я совершил по столице большой круг, прибыв в конце своего бесплодного путешествия обратно на это неприветливое — и неприступное — крыльцо.
Я поднял глаза на окна, два из которых, по причине оконного налога, были заделаны кирпичом, отчего казалось, что верхний этаж здания задремал. В нижних окнах не было света, некоторые были наглухо затянуты синими с золотом занавесками, и потому я решил, что там никто не живет, и шагнул вперед, но тут дверь внезапно распахнулась, на крыльцо вышел длинный худой лакей, тот самый, что когда-то грозил мне тростью. За ним следовал джентльмен с лицом проницательным и суровым, какие часто бывают у придворных и высокопоставленных церковников, — это был, как я догадался, мой уважаемый родич.
Никто из них как будто не обратил на меня внимания, так как я жался поодаль. Однако, поставив башмак с пряжкой на ступеньку ожидавшей кареты, джентльмен резко повернул голову в мою сторону и враждебным тоном гаркнул: «Прочь с дороги, сопливый побирушка!»
— Вы слышали, что сказал сэр Генри, — добавил лакей и шагнул ко мне с поднятой тростью, словно готовясь исполнить обещание, данное несколько месяцев назад.
Не успел я отступить назад, как полированные дверцы (на которых я не без сердечной боли разглядел герб Полликсфенов) со стуком захлопнулись и карета резко тронулась с места. Едва не задев меня колесом, она устремилась на Парк-стрит и исчезла в одном из тесных дворов, что ведут на Куин-стрит — именно там, ни с того ни с сего вспомнилось мне, полсотни лет назад планировалось возвести большой новый Дом Южных Морей.
На высохшем булыжнике зарябили новые капли дождя, и потому я рискнул ненадолго присесть под навесом крыльца соседнего дома, спрятал голову в ладонях и стал размышлять о том, что мое странствие завершилось тем же, с чего началось, и мой Мыльный Пузырь тоже лопнул. Мне, конечно, и во сне не могло присниться, что странствования — правда, совершенно иные, чем прежде, — только начинаются.
Далее я побрел к югу, на Бердкейдж-Уок, а оттуда к востоку, в сторону Нью-Палас-Ярд, вдоль реки. Я снова шел, куда глянут глаза, поманит ближайшая улица и понесут сношенные башмаки. Но на подходе к Вестминстерскому мосту, где сегодня, в утро понедельника, было полным-полно колесного транспорта из Саутуорка и Кента, я вновь помедлил, как на Куинз-Сквер, потом повернул с Бридж-стрит на Чаннел-Роу и стал спускаться к Манчестер-Стэрз, туда, где — как давно это было? — я сидел как-то с этюдником на коленях и париком в кармане.
Я посидел немного на том же месте, обняв руками колени, но тут за спиной у меня раздался шорох, словно кто-то швырял в стену какой-то сор. Повернувшись, я обнаружил, что, как ни странно, это шелестел листами мой потерянный этюдник с зарисовками Бэкингем-Хауса, госпиталя Святого Георгия, церквей мистера Рена и самой недавней: моста через реку (по-прежнему похожего на речное чудовище). Некоторые страницы были порваны, и все пропитаны влагой, будто кто-то, просматривая мои наброски, оросил их обильными слезами. Я все же поднял альбом с промокшими физиогномическими этюдами города и бережно разгладил ладонями распадавшиеся страницы.
Но тут дождь припустил с такой силой, что вскоре я промок не меньше моих рисунков. Внезапно мне пришла мысль, что за все время пребывания в Лондоне лучший и самый многообещающий из моих портретов был писан не с лысых клиентов мистера Шарпа, не с его шаловливых отпрысков, не с Вестминстерского моста, не с церквей мистера Рена и даже не с леди Боклер. Скорее, это был автопортрет, к которому я каждый день решительно добавлял все новые мазки и краски, а в результате он, как все остальное, растаял и исчез у меня на глазах.
Только на обратном пути через Манчестер-Корт я вспомнил, что в тот день, когда потерялся этюдник, я был не один, а сидел на ступенях с Элинорой. Эта мысль несколько меня ошеломила, поскольку за весь день я ни разу не подумал ни о Элиноре, ни о еще одном начатом мною портрете. Теперь, как я понял, нас объединило некоторое печальное родство, ибо над обоими нами жестоко посмеялся Роберт Ханна — если таково было истинное имя злодея, — а равно и сэр Эндимион.
И вот, вероятно, впервые с тех пор, как прибыл в Лондон, я подумал не только о себе, а потому повернул на север, к Сент-Олбанз-стрит. Это были первые шаги на новом, опасном пути.
Глава 42
На следующее утро, в час такой ранний и темный, что, казалось, ночь еще не кончилась, я помог Элиноре забраться в почтовый дилижанс «Летучая машина», который отходил от «Олд Уайт Хоре» на Пиккадилли. Отъезд откладывался, вокруг экипажа суетилось множество мальчуганов, которые надраивали его бока и дверцы, носильщики громоздили на крышу две высокие горы багажа, конюхи чистили скребницами трех лошадей, и все, наравне с отъезжавшими пассажирами, смотрели в такой ранний час устало и недовольно. Сама «Летучая машина» была похожа на футляр от виолончели или, пришла мне в голову мрачная мысль, на гроб, который водрузили на четыре больших колеса и снабдили овальными окошками с кожаными занавесками. Пассажирам сообщили, что дилижанс оборудован стальными рессорами, за каковое удобство нам пришлось заплатить дополнительно по пенсу за милю, так как в спешке, считая, что нам грозит большая опасность, мы не стали дожидаться обычной почтовой кареты, отбывавшей вечером в семь.
Опять же из-за своих опасений мы сели в дилижанс в последнюю минуту, а до этого тщательно изучили лица других пассажиров (их было шестеро), нас опередивших, и дождались, пока привязали к крыше и уложили в корзину позади дилижанса весь багаж. Наш собственный багаж — холщовый мешок, содержавший в себе коробку с красками, единственную смену платья и еще какую-то мелочь, — поместился между нами.
— Пять пенсов за милю, — сказал джентльмен в крохотной билетной кассе, украдкой нас разглядывая. Это был высокий парень, тонкий и остроугольный, как болотная птица. — Куда вы направляетесь?
— В Бат, сэр, — отвечал я шепотом, чтобы меня никто не подслушал. — Когда мы прибудем?
— Через два дня. Багаж?
Я поднял холщовый мешок. Не впервые за это утро у меня мелькнула мысль, что уезжаю я из Лондона с еще более скудным багажом, чем привез в столицу на спине вьючной лошади. Эта обделенность мирскими благами не разжалобила стоявшую за стойкой цаплю, а, напротив, казалось, насторожила. При виде одинокого мешка кассир вгляделся в нас еще пристальней, а потом, нисколько не таясь, окинул взглядом объявления, пришпиленные к щербатой конторской стене. Там приводились имена, описания внешности, а иной раз и гравированные портреты разбойников, беглых каторжников, слуг и заключенных долговых тюрем, а также прочих лиц, которые ускользнули из-под стражи или иным образом вступили в конфликт с законом. Лишь убедившись, что мы в этой галерее бесславия не присутствуем, неприветливый служащий изволил принять у нас плату за проезд. Несомненно, он отнесся бы к нам еще подозрительней и изучал бы объявления еще внимательней, если бы знал, что монеты, которые я ему дал, ворованные.