— Может, вы посмотрите мой гардероб, мистер Котли? — предложила она. — Не исключено, мы найдем там что-нибудь еще более подходящее.
Я слабо сопротивлялся, но леди Боклер втолкнула меня в святая святых — дамский гардероб. Там она принудила меня обсуждать достоинства и недостатки нескончаемых туалетов, блеск и изобилие которых выдавали предосудительную податливость вкуса, о чем свидетельствовали и детали обстановки. К несчастью, многочисленность и разнообразие костюмов, а также близость самой леди Боклер слишком меня ошеломили, чтобы я сумел высказать свое мнение.
Наконец она остановила выбор на старожиле своей гардеробной: наряде в магометанском стиле из ультрамаринового дамаста, вышитом жемчугом и золотом, со шлейфом в добрых шесть футов. Этот костюм она предложила дополнить тюрбаном наподобие турецкого, на остроконечном завершении которого был укреплен небольшой брошкой кусок белого шелка, ниспадавший свободными складками. Я смиренно согласился, размышляя о том, как много мне придется трудиться, чтобы достичь правдоподобия, а также как выразить в таких условиях кроткую духовность и обозначить бестелесную Истину.
Мы договорились: пока я буду писать портрет, леди Боклер расскажет мне историю Тристане Леди Боклер намекнула, что выполнить наш контракт (рассказать историю и написать портрет) за один вечер не удастся, и это предсказание я счел правильным, поскольку, как уже стало понятно, модель мне досталась еще более требовательная и придирчивая, чем Дженни Бартон. Передо мной открывалась не самая неприятная перспектива еще раз пообедать за этим обильным столом. И я дал себе слово в следующий раз не опростоволоситься: не онеметь от смущения и не ронять на пол устриц.
За мои труды леди Боклер предложила мне, кроме истории Тристано, еще и материальное вознаграждение: пять гиней, то есть сумму моего долга, которые бралась выплатить после завершения портрета. На эти условия я согласился, предположив про себя, что новые заказы не заставят себя ждать, поскольку леди Боклер, по ее собственным словам, состояла в родстве с лордом У***. И вот, раскладывая палитру, кисти и красители и пристраивая на коленях холст, я мог уже не вспоминать о прежних унижениях, а вместо этого погрузиться в мечты о том, как высоко меня вознесет ее покровительство. Я вообразил себе, как, подхваченный пышным водоворотом ее платья, на волнах кружев и оборок взлетаю на самую верхушку этой обсыпанной розовой пудрой прически и оттуда торжествующе озираю своих недругов и зложелателей.
Леди Боклер удалилась в свою спальню, чтобы переодеться с помощью квартирохозяйки, явившейся из кухни на звон колокольчика. Я стоял один в гостиной и взволнованно прислушивался к скрежету застежек, шороху шелка и сдавленным вздохам, которыми сопровождалось затягивание корсета из китового уса.
Когда она наконец показалась из спальни, настал мой черед испустить вздох: в странном магометанском костюме ее фигура убедительно подтверждала верность замечания мистера Хогарта, что «формы женского тела по красоте превосходят мужские». Ультрамариновый дамаст спускался не так низко, чтобы полностью скрыть из виду стройные лодыжки; не скрадывал он также щедрых округлостей ее груди. Более того, по недосмотру ли квартирохозяйки или по воле самой леди Боклер, костюм оставлял полностью открытым левое плечо, на которое падал, змеясь, большой локон.
— Ну, как я выгляжу, мистер Котли?
Когда она встала, как было задумано, и на пробу бросила несколько высокомерных взглядов, я тут же понял, где видел эту позу и, более того, этот костюм: стоявшая передо мной леди Боклер казалась точным слепком дамы, портрет которой я видел в коллекции лорда У***. Теперь же я заметил на буфете маленькую копию этого портрета — гравюру меццо-тинто — и удивился еще больше, разглядев на ней подпись: «Э. Старкер».
— Что ж, — произнесла леди Боклер, — начнем?
Глава 7
Начнем с его имени: Тристано Венанцио Пьеретти. Язык сломаешь, не так ли? Разумеется, никто его под этим длинным именем не знал; мы, не особо церемонясь, всегда называли его просто Тристано. Ну, вспоминаете теперь? Нет? Ага, тогда придется рассказывать все подряд…
Пока леди Боклер повествовала, ее дерзкая поза несколько сбилась и то же произошло с ультрамариновым костюмом. За короткое время это одеяние уже успело немного сползти вниз, обнажив еще большую часть левого плеча. Похоже было, что оно предназначалось первоначально для женщины несколько иных пропорций. Из соображений скромности леди Боклер то и дело приходилось поддергивать рукав, дабы он занял более подобающее положение; боюсь, эта легкая неприятность отвлекала меня не только от рассказа, но также и от работы.
— Сколько ему лет, я понятия не имею, — продолжала она, меж тем как ее платье в очередной раз заскользило вниз, — да и он сам, думаю, тоже знает только приблизительно. Предполагаю, что родители его были бедны и что родился он где-то в Неаполитанском королевстве — в далекой южной деревне, расположенной на изгибе итальянского сапога. Вот уж воистину скромное происхождение. Представляете себе? Вообразите: бесплодная, каменистая местность, зимой слишком холодно, летом слишком жарко, местные жители грубы и невежественны, неотесанные манеры, нищенское существование. А деревня? Горы, оливковые рощи, тощие козы, стены, сложенные из камней, кучка соломенных хижин в засушливой долине. Единственный постоялый двор, убогие комнаты которого тщетно дожидаются платежеспособных гостей. Засиженная мухами церковь, колокольня — ржавый колокол, присобаченный к гнилому столбу, священник — лентяй и пьяница.
А представляете себе деревенских обитателей? В большинстве это наемные работники, грязные garzoni[14], которые трудятся в княжеских оливковых рощах. Толпа оборванцев отправляется в рощу с первыми лучами солнца, к поясам привешены ножи для обрезки деревьев; возвращаются они уже в сумерках, лица красны, шеи черны от загара. Их жены, фигурой напоминающие колокол, треплют лен на грязном полу своих кухонь, сушат его в каменных печах; вздыхая от натуги, управляются с бочками и масляными прессами в погребах, оставляя эти труды праведные только раз в году, чтобы дать жизнь очередному хилому младенцу; родившийся заменит того, кто успел умереть в прошлом году, как тот, в свою очередь, сменил очередного нежильца.
— А теперь, — продолжала она, — постарайтесь представить себе Тристано. Каким он был в восемь лет? Вообразите себе ребенка невежественного, неграмотного, невоспитанного, как невежествен, неграмотен и невоспитан и его отец, Томмазо. Старший и младший брат мальчика уже упокоились под глиняными холмиками вблизи церкви, но его не взяли ни опухоли, ни лихорадка, ни оспа; теперь он проворный крепыш, любимец священника. Он поет в церковном хоре; с готовностью, не встречающей в селянах доброго отклика, звонит по утрам в колокол; в жаркую погоду он давит на церковном полу пауков и скорпионов, после дождя ловит под скамьями зеленых ящерок; вешает дамаст и ленты на столбы и кафедры, шелк — на грязные, засиженные мухами окна. Ну что, встал он перед вами как живой, мистер Котли?
Чести вешать дамаст и ленты Тристано удостаивался несколько раз в год, когда, справившись с жарой, бандитами и крутой Виа-Романа, в деревню прибывали группы гостей. В большинстве это были больные, слепые, калеки — зрелище воистину плачевное. Они ковыляли на перебинтованных ногах, опираясь на палки, или ехали на белых от пыли костлявых осликах, иные из которых влекли повозки с самыми немощными путешественниками. Эти мытарства они претерпевали ради того, чтобы пошептать над каменным ларцом, где содержался палец святого Витта и черепа двух дев, сопровождавших святую Урсулу, или — гораздо реже — чтобы наблюдать за чудесным разжижением крови святого Януария.
В один из таких дней, примечательный тем, что разжижения не произошло, мальчик сотворил свое собственное чудо, избавившее его в дальнейшем от тягот прежней жизни.