У меня были ключи, данные мне сэром Эндимионом, поэтому я самостоятельно открыл дверь и стал подниматься по узкой лестнице. Позднее я гадал, как бы повернулось дело, если бы я ударился тогда, как обычно, головой о балку и вскрикнул от боли? Или по рассеянности ступил на двадцатую, отсутствующую, ступеньку и с шумом скатился вниз? Тогда, конечно, сэр Эндимион узнал бы о моем приближении, и я не увидел бы того, что увидел: жуткого зрелища, которое вытеснило у меня из головы воспоминания о кулоне.
Но я не споткнулся и не вскрикнул, а потому шум услышал не сэр Эндимион, а я: как будто крики, потом глухой удар (я подумал, что-то бросили на пол) и снова крики.
Перепрыгивая через ступени, я помчался наверх. Еще не достигнув последнего поворота, я понял, что это кричит мужчина — сэр Эндимион.
— Ну вот, — сказал я себе, — она и добралась до и мастера! Эта чертовка хочет его убить!
Я схватил лопатку для угля, которая лежала у двери, и вбежал внутрь, запнувшись, как обычно, на наклонном полу. В комнате никого не было, на мольберте стояла «Богиня Свободы», испуская запах скипидара и желтого аурипигмента, не способный заглушить сильный и резкий букет «Дурацкой отрады». Крики раздались вновь, более звучные и настойчивые. Похоже было, что в маленькой комнате происходит битва. Я вскинул лопатку и бросился туда.
Шум стоял такой, что секунду или две комбатанты меня не замечали: я почти успел, опустив лопатку, отступить, прежде чем свалилось, сбитое размашистым жестом, покрывало, которое прятало сцепившуюся парочку. Моему изумленному взору явилась самая нескромная и скандальная картина: ожившее изображение с кулона, обрамленное ромбовидным дверным проемом. Некстати соскользнувшая завеса открыла мне мастера, который простерся над низким ложем почти в той же позе, что Секст Тарквиний, только без льняной сорочки и красного кушака, да и вообще без всякой одежды, в том числе без парика, в отсутствие которого его голова оказалась абсолютно лысой. Его Лукреция (я не мог заставить себя отвести взгляд от этой картины) раболепно пригибалась под ним, точно так же лишенная всяких покровов; ее белые руки и ноги и туловище, еще белее, находились полностью на виду, как и средоточие желаний мастера, с готовностью ему открывшееся, когда оба упали на ложе.
Что это было за зрелище! Не та пухлая Венера с миниатюры, с округлым животом, плавной линией бедер, шарами грудей, — нет, худощавая фигура с неразвитыми формами; тонкое туловище охватывал, как расширенные к концам пальцы ведьмы или колдуньи, рисунок ребер, на плечах виднелись белые шрамы, похожие на следы давней порки. Подлинная Жизнь не имела ничего общего с Искусством!.. Но, как ни странно, несмотря на свою хрупкость, Элинора дергалась и извивалась с той же энергией, что и ее партнер. Видно, она использовала нынче для других целей те силы, что шли обычно на дикие выходки со швырянием саламандры. Ее желтые волосы веером разлетелись по постели, голова вертелась туда-сюда, словно бы Элинора, не открывая глаз, следила за стремительными движениями игроков в теннис. Лицо ее было запрокинуто. Из уст Элиноры вырывались поразительные звуки — я и не знал, что женщины могут подобные издавать.
— Ах, господин, — кричала она, — не щадите меня… не щадите, господин… о! о! о!
— Ах ты, шлюха, — присоединился к ее выкрикам голос мастера, — получай, девка, получай!
Не отрывая глаз от этого помрачающего ум, но все же столь притягательного зрелища, я попятился. Пол скрипнул, Элинора открыла глаза и издала звук иного, не столь ликующего, как прежде, тембра, чем вспугнула сэра Эндимиона. Он застыл и смолк, и передо мной воздвиглась его безволосая — с пятнистой, как спинка голубя, макушкой — голова, с выражением одновременно негодующим, пристыженным и удивленным.
Те же, и еще более сильные, чувства отразились, конечно, и на моем лице, поскольку сложение мастера поражало еще больше, чем фигура его дамы. В ужасе выпучив глаза, я мог только повторять про себя: «Увы, Витрувий, увы, Фидий, — как же вы ошибались!» Ибо в нагом теле мастера, которое беспомощно барахталось передо мной, не наблюдалось ни одной совершенной черты — от пятнистой макушки голого черепа до ягодиц, красных, как у бабуина, и сморщенных, как щеки старика.
— Мой парик! — вскричала эта неузнаваемая фигура и потянулась к красивому зеленоватому парику, лежавшему на закрытом стульчаке. — Мой парик, бога ради, дай мне парик!
Я медленно побрел к Сент-Мартинз-лейн и взял пигменты у мистера Миддлтона в кредит. Затем, еще более замедлив шаг, отправился в обратную дорогу.
Снова и снова у меня в ушах звучал голос сэра Эндимиона: «У вас нет еще ни должного понимания, ни права, чтобы судить ближних…»
Так ли? Нет. Да. Нет. Я не знал. Лишь одно мне было известно: пелена, соскользнувшая двумя часами ранее, открыла мне нечто большее, чем два дергавшихся тела, — она столкнула меня с одной из загадок этого мира. Голова у меня шла кругом, словно я оседлал крыло мельницы, которое вращается так быстро, что я не могу ни видеть, ни чувствовать, ни думать.
«Вы видите только то, что лежит на поверхности, а вглубь не заглядываете…»
Глава 19
Большие часы на украшенной аркадами колокольной башне церкви Сан-Джакометго успели пробить шесть пополудни, когда, теплым вечером 1720 года, в маленькую лавчонку на мосту Риальто вошел джентльмен. Хозяин, Доменико Беллони, готовился запереть дверь и закрыть ставни витрины и отпустил уже своего помощника Каметти. Появление в такой поздний час посетителя, тем более из благородного сословия, выглядело немного странно, поскольку торговля весь день шла едва-едва. Беллони не ждал клиентов ни в конце этой недели, ни, собственно, в конце сезона: Великий пост был уже на носу, а в это время до самого Вознесения, когда возобновлялся карнавал, товар всегда расходился плохо. Спад в делах синьора Беллони был вполне объясним, так как торговал он не чем иным, как масками и маскарадными костюмами, то есть предметами, потребными для переодевания. А интерес к переодеванию даже в Венеции иногда падает. Шел седьмой час, и Беллони понадеялся, что посетитель удалится также стремительно, как появился. В тот миг ему больше всего хотелось запереть двери, перейти мост и, устроившись под навесом в компании старого Гросси, торговца париками, выпить чашку кофе и выкурить трубку. Ремесло Гросси также было подвержено сезонным колебаниям, и потому они с Беллони были самыми подходящими компаньонами, вместе переживали радости и неудачи. Минут десять они бы поболтали (в этот раз пожаловались бы друг другу на низкий спрос), Беллони выбил бы золу из своей трубки в канал, распрощался с приятелем и отправился бы в свою квартиру близ Кампо-Сан-Поло. Дорогу туда он знал до тонкости, потому что следовал ей, с небольшими отклонениями, вот уже тридцать три года. Распростившись с Гросси на мосту, он двинулся бы вдоль Рива-дель-Вин, где вонь канала смешивалась с благоуханием виноградных поддонов у fondachi[57] и винных бочонков на пришвартованных гондолах. Затем он пересек бы Кампо-Сан-Сильвестро, обычно безлюдную, а через десять минут достиг бы Фондамента-делла-Тетте — там народу бывало побольше, благодаря дамам, которые, привалясь к ограждению балконов, дерзко обнажали прелести, от которых набережная позаимствовала свое название.
— Синьор Беллони, — произнесла бы какая-нибудь из них, выставляя напоказ названный товар, — не придете ли сегодня ко мне в постельку?
— Синьор Беллони, — заныла бы другая, — что же мне, так и спать одной по вашей милости?
— Мы так одиноки, синьор Беллони…
Скромно втянув голову в плечи, маленький костюмер поспешил бы к Кампо-Сан-Поло, чтобы не слышать хриплых раскатов смеха за спиной. Но, при всем смущении от столь откровенного зрелища, все же, как торговец и поставщик иллюзий, он не мог бы не отметить, что, не скрывая от покупателя свой товар, дамы таким образом гарантируют его качество. Ибо о надувательстве и обмане он знал не понаслышке, потому что частенько помогал господам приобретать для себя корсеты, нижние юбки и алые мантуанские платья с кисточками и рядами оборок из французского кружева, а прекрасным дамам — шелковые камзолы, бархатные штаны, высокие сапоги и бордовые накидки с обшитыми тесьмой эполетами и золотыми аксельбантами.