В пять часов утра в международном денверском аэропорту «Стэплтон» никто не желал работать. Поэтому работать заставили робота. У робота, управляемого компьютером, был женский голос. Ричард подумал, что этот робот (ведь роботы по сути своей рабы) должен быть существом необидчивым, привыкшим к тому, что им вечно помыкают: подгоняют, заставляют шевелиться быстрее. Ричард шмякнул свой чемодан и мешок на транспортерную ленту для багажа, но лента еле ползла, и он довольно скоро нагнал свой багаж. А потом Гвин пошел дальше, а Ричард вернулся к двери, за которой маячила холодная голубая даль. Он хотел покурить в тишине. Он выкурил сигарету, но отнюдь не в тишине. Он зашелся душераздирающим кашлем за багажной тележкой, его чуть не вырвало у автомата с прохладительными напитками, и наконец он чуть не выплакал вдруг заслезившиеся глаза. Потом он прислонился спиной к стеклянной двери и выкурил вторую сигарету — в тишине. В его слезах было и чувство облегчения, и сознание своей смертности под огромным западным небом, которое как раз практиковалось в имитации квазара: яркие облака, теснясь наподобие неправильной галактики, окружили и затенили что-то необычное и величественное — Солнце. Солнце, распухшее на рассвете, сейчас съежилось и побледнело, превратившись из красного гиганта в белого карлика. Глядя на белое солнце, можно было с легкостью поверить и в черные дыры, и в прочие необычные явления. Потому что сейчас эта самая обычная звезда напоминала волдырь, вздувшийся на пространственно-временном континууме.
Юный пиарщик получил строгий наказ задержаться и уладить все последствия мероприятия в цирке, поэтому он был вынужден лететь следующим рейсом. Таким образом, Ричарду предстояло путешествие в первом классе, рядом с Гвином, у которого на это утро были запланированы интервью в следующем городе.
— Мы тут все немножко не в себе, — сказала стюардесса.
Ричард ответил, что он не голоден.
Гвин заказал английский завтрак.
— А вам, сэр, кофе? Сэр?
— Не могли бы вы принести немного бренди?
— Немного чего?
— Бренди.
Выяснив, сколь разнообразны типы кожи и волос на этом свете, Ричард во время полета к Тихоокеанскому побережью не отрывался от иллюминатора. Гвин тем временем со знанием дела спал. А они пролетали над вафельными полями и французскими тостами, слегка припорошеными сахаром, над соленым озером и над набожной равниной, над пустыней, снова над пустыней, над горами и долинами, потом над поросшими хвойными лесами горными кряжами, обрамляющими континент, — и так от тундры до тайги.
Ричард подумал, что зрители в цирке из рассказа Кафки «Der Hungerkünstler»,[15] пожалуй, были правы, когда отвернулись от «голодаря», который просто лежал в своем ящике, наполовину зарывшись в солому, и уныло отказывался от пищи. Пожалуй, эти зрители были правы, когда предпочли голодарю пантеру. Потому что пантера не чувствовала себя рабыней, она даже не чувствовала себя пленницей, она излучала свободу, притаившуюся где-то в ее челюстях. На фотографиях Кафка всегда выглядит таким забавным и таким удивленным — ошарашенным, словно он все время видит в зеркале свой собственный призрак.
После посадки их еще час продержали в самолете. В чем причина: технические неполадки или бунт рабов, — не удалось выяснить даже Гвину, чьи интервью кружили над ним, как переплетающиеся дымовые следы от реактивных лайнеров… Ричард был уже знаком с типичными ландшафтами аэропортов — они все были примерами незавершенности. Речь не о внутренних помещениях, пропахших попкорном и залитых веселым желтым светом. Внутренние помещения аэропортов служат примерами непрестанного пополнения: бесконечная регистрация пассажиров, словно прирастающий во все стороны конструктор «Лего». На каждую расстающуюся пару тут была другая пара, встречающаяся со страстным поцелуем, на каждую рыдающую бабулю — радостные двоюродные братья и сестры. Самолеты летят с одинаковой скоростью, но у каждого путешественника свой собственный ритм: кто-то передвигается рысцой, кто-то спринтерским бегом, кто-то предпочитает сидеть, развалясь в кресле. Однако ландшафт, окружающий здание аэропорта, поражал своей незавершенностью. Пустые автобусы и неподвижные автопогрузчики. А за ними прицепы без тягачей, тягачи без прицепов, трапы, нацеленные в небо, — все это резало глаза своей незавершенностью.
~ ~ ~
— Мы просто собираемся немного поразмышлять вслух.
— Потерпите минутку. Хорошо? Отлично. Итак, Амелиор…
— Значит, так. Для того чтобы нас волновала судьба этой общины, необходимо, чтобы… ей угрожали извне.
— Мы так думаем.
— Да, мы так думаем.
— Если мы собираемся затронуть экологию, то общине должны угрожать… Ну, не знаю. Стреляйте меня. Крысы-убийцы. Крысы-мутанты.
— Пожалуйста, пусть это все же будут люди. Итак, обшине угрожают…
— Байкеры-нацисты. Ку-клукс-клан. Ну, я не знаю.
— Стойте, стойте. Соломон… Соломон на холме, ну, скажем, что-нибудь там пашет. Вместе с Падмой и Юн-Сяо. И вдруг доносится крик! Это Барувалуву. И Соломон видит…
— Облако пыли на дороге.
— Облако пыли?
— Ну да, это байкеры-нацисты.
— Стойте, стойте. Строительная компания планирует…
— Построить шоссе, которое будет проходить…
— Хочет превратить общину в…
— Химический военный объект.
— В казино.
— В биоинженерный завод. Тут-то мы и ухватим экологию. Так мы подключаем экологию?
— Фабрику, на которой производят животных-мутантов.
— Животных-мутантов?
— Мутантов… свиней. Огромные туши без головы. Или крыс-мутантов.
— Для военных. А Соломон…
— Придумывает…
— Как их одурачить. Стойте, стойте.
Ни в одном из сладчайших видений, навеянных тропической лихорадкой, ни в одном из омерзительно игривых кошмаров бери-бери Ричарду вряд ли бы примерещилось, что однажды киношники захотят снять по роману Гвина Барри фильм. И тем не менее Ричард с Гвином сидели на диване в роскошном сборном домике на территории киноконцерна «Миллениум», на «Студии Эндо», в Калвер-сити, Лос-Анджелес. В общем, Лос-Анджелес встретил Ричарда новым кошмаром. «Возвращенный Амелиор» рассматривался как вариант, но, очевидно, предпочтение отдавалось «Амелиору».
— Да, — подтвердил Гвин накануне вечером в гостинице. — «Миллениум» берется за это. Привет, — добавил он, обращаясь к вошедшему в комнату юному пиарщику. — Но я не хочу, чтобы об этом стало известно прежде, чем будут объявлены результаты «Глубокомыслия».
Молодой человек вопросительно посмотрел на него.
— Люди подумают, что мне это не нужно, — сказал Гвин изменившимся голосом. — Ну, еще бы. Богатая жена, родственница королевы. Два бестселлера. А тут еще это кино.
— И музыкальный клип.
— И музыкальный клип. Они мне покоя не дадут из-за этих киношников. Меня и так уже раз девять спрашивали.
— Скажите просто, что киношники проявили интерес.
— Да, пожалуй, это неплохо. Киношники проявили интерес — это неплохо.
У Ричарда все это до сих пор не укладывалось в голове. Не имеет значения, сколь бездарно произведение искусства, в любом случае оно принадлежит к определенному жанру. А оба «Амелиора» принадлежали к жанру литературной утопии. Есть множество фильмов о неудавшихся утопиях и об антиутопиях, но никто и никогда не снимал фильма о безоблачной утопии, в которой все поголовно все время счастливы. Достаточно вспомнить фильмы о колониях нудистов, вспомнить документальные фильмы, снимаемые в 30-х годах XX века в нацистской Германии, вспомнить строгие каменные лица в кино социалистического реализма, чтобы сделать вывод: утопия в кино — это всегда пропаганда и порнография. Кроме того, «Амелиор» был начисто лишен какого-либо действия, равно как и секса, насилия, конфликтов и драматизма.
Подобные мысли явно не давали покоя трем киношникам, собравшимся в этом бунгало на колесах, чтобы в присутствии Гвина обсудить идеи, которые можно использовать в фильме. Молодые люди были одеты в сложное спортивное обмундирование типа водолазных костюмов. На девушке была юбка из шотландки и белая блузка, и она курила.