Когда бальи Пьер Ру, владетель Бовезе, попытался прекратить насилие, он встретил такой неистовый отпор, что ему пришлось затвориться в своем палаццо. Мятежники вмиг обложили палаццо соломой и дровами до уровня первого этажа и наверняка спалили бы, если бы не вмешался новый первый консул, Антуан Кадене. Он уговорил бальи уйти в отставку и под конвоем препроводил его в одиночную камеру замка Эмпери. Этого хватило, чтобы успокоить обстановку. Вот только мятежники восприняли этот поступок как признание за ними права вершить правосудие. Днем они вели себя тихо, а по ночам выходили на охоту, выслеживая всех, кого подозревали как гугенотов. Их избивали и волокли в замок. Первый консул был вынужден их арестовывать, чтобы не получилось еще хуже.
Сейчас был день, но с ополченцами никогда нельзя было знать, как они себя поведут. Мишель изобразил полное спокойствие. Он жестом велел Шевиньи молчать и, прихрамывая, заковылял между отрядами вооруженных крестьян. Некоторые из них с подозрением оглядывались на обоих.
Мишель услышал вопрос, который заставил его вздрогнуть.
— Кто эти двое? — спросил один из ополченцев.
— Тот, что постарше. — Нострадамус, он пишет альманахи, — ответил голос, в котором Мишель узнал мясника, купившего у него гороскоп. — Он добрый католик и очень ученый человек.
— Маг не может быть добрым католиком. Наверное, его надо допросить.
— Оставь. Никакой он не гугенот. Да и королева с ним часто советуется.
Мишель притворился равнодушным и с бешено бьющимся сердцем продолжал двигаться по площади, проклиная свои ноги, из-за которых он теперь еле плелся. Он надеялся, что Шевиньи будет молчать, и, по счастью, юноша понял ситуацию и молча шагал рядом. Ополченцы сменили тему разговора.
Мишель и Шевиньи уже добрались до выхода с площади, как вдруг услышали приближающиеся вопли, смысл которых вскоре можно было различить:
— Да здравствует религия! Смерть лютеранам! Да здравствует ополчение!
Определить, откуда доносились голоса, было трудно.
В следующий миг Мишель отскочил в сторону, а за ним и Шевиньи.
Из улицы, куда они сворачивали, выскочила толпа разъяренных людей. Впереди всех шагал Луи Виллермен по прозвищу Кюрнье, глава ополченцев. Вид у фанатика и без того был дикий, но его еще усугубляла наголо бритая голова и болтающийся на шее тяжелый деревянный крест. Человек, шагавший с ним рядом, резко отличался от него изысканностью и осторожностью манер.
Мишель сразу узнал его: это был Антуан де Корде, один из самых пламенных поборников партии Гизов в Салоне. У него была репутация умеренного, и, действительно, в первые дни террора ему удалось спасти жизни многих гугенотов, вырывая их из рук палачей и отправляя в замок. Но потом мятежники настолько втянули его в свои преступления, что он уже не мог повернуть вспять, сам не рискуя жизнью. Смертельно бледный, он шел за Кюрнье уже не как сообщник, а как лакей.
— На костер! На костер! Смерть лютеранам! — ревела толпа.
Многие ополченцы принялись стучать в барабаны, висевшие у них на шее, и дудеть в трубы, создавая ужасающую какофонию. Те, что спали, вскочили и тоже завопили.
— Стадо дикарей! — вскинулся Шевиньи. — Куда смотрит духовенство?
Мишель не ответил. Он похолодел от жуткого зрелища. Ополченцы толкали перед собой, всю в крови, спотыкающуюся и шатающуюся старуху. Лицо ее было избито до неузнаваемости, над ним топорщились клочья частично вырванных седых волос.
Мишелю стало плохо. Он резко оттолкнул Шевиньи, державшего его под локоть, и бросился к Антуану де Корде. Ноги у него дрожали, но негодование пересилило страх.
— Господин де Корде, вы не можете закрывать глаза на преступления! — закричал он хрипло, и его голос перекрыл шум на площади.
Кюрнье резко обернулся.
— В чем дело? — грубо спросил он.
— О, ничего, ничего, это мой друг, — поспешил ответить де Корде.
Он был смертельно бледен, словно в лихорадке. Схватив Мишеля за руку, он оттащил его в сторону.
— Как вы неосторожны! — зашипел он ему на ухо. — Поймите, вы рискуете жизнью.
Мишель указал на старуху, которую совсем заслонили серые плащи мучителей.
— Кто эта несчастная? Что вы хотите с ней сделать?
— Тише! — взмолился де Корде и опустил глаза. — Это мать одного из гугенотов. Ее ведут в лепрозорий, а там отрубят голову.
— И вы так просто об этом говорите?
Мишель почувствовал в горле горький привкус рвоты, и у него перехватало дыхание. С трудом справившись с собой, он сказал:
— Запретите это!
— Не могу. И потом, она и так почти мертва. Чем раньше ей отрубят голову, тем лучше для нее.
Мишель закрыл лицо руками.
— Боже мой! Боже мой! Что же это делается! Это и есть та религия Христа, которой вы служите?
— Замолчите! — с неожиданной силой приказал де Корде. — Вы не понимаете, что на одну несчастную жертву этих палачей приходятся двадцать мною спасенных! К несчастью, Пулен де ла Гард в море, но Марк Паламед прилагает все усилия, чтобы навести порядок в регионе. На завтра назначена ассамблея нотаблей. Приходите, и вы тоже посодействуете восстановлению спокойствия.
Звуки труб и барабанов удалялись. Обретя немного больше уверенности в себе, де Корде прибавил:
— Доктор де Нотрдам, вы не хуже меня знаете, как страдают католики в тех регионах, где хозяйничают лютеране и кальвинисты. Иногда бывает необходимо ради высокой цели использовать жестокие средства. Да, гибнут невинные, но это неизбежное следствие любой войны.
У Мишеля покраснели глаза.
— Война и есть наибольшее из зол. Неужели вы не понимаете?
— Нет, не понимаю, — резко ответил де Корде. — А теперь идите домой. Опасность миновала. И не думайте об этой старухе.
Мишель вдруг почувствовал себя старым, больным и совершенно обессиленным. Никогда еще ощущение болезни и старости не проявлялось с такой силой. Привыкнув к путешествиям вне времени, он решил, что его годы остановились, хотя и замечал, как седеют волосы и борода. Подагра и, прежде всего, неспособность вмешиваться в те обстоятельства, которые требовали действий, напомнили, что ему уже пятьдесят семь лет, а в эту эпоху редко кто доживал до шестидесяти. Видеть сквозь время вовсе не означало замедлить его бег. Он опустил голову и догнал Шевиньи.
Тот, видимо, почувствовал состояние Мишеля, потому что взял его под руку и улыбнулся. Вместе они пошли прочь с площади.
Не успели они свернуть в улицу, как тут же стали свидетелями очередной жестокости. Человек двадцать ополченцев, отделившись от группы Кюрнье, атаковали жилище второго консула, Луи Поля, заподозренного в принадлежности к гугенотам. Сановник с братом и их семьи вовремя укрылись в безопасное место. Разъяренные тем, что не нашли человеческих жертв, мятежники начали громить дом и находящийся внизу магазин. И не просто грабили, а уничтожали. Вся улица была засыпана зерном, а со второго этажа летели столы, стулья, даже детская люлька. Вокруг нетвердыми шагами, как сомнамбула, бродила полуголая девчушка, видимо служанка первого консула. По тому, как она прижимала руки к платью, выпачканному кровью на уровне лобка, можно было догадаться, какому насилию она подверглась.
Шевиньи закрыл глаза Мишеля ладонью.
— Учитель, подобные зрелища не для вас. Вы слишком велики, чтобы опускаться до такого ничтожества.
Мишель в гневе оторвал от лица пальцы юноши.
— Оставьте меня в покое и не пытайтесь обращаться со мной, как с ребенком! Разве вы не понимаете, что такие ужасы я вижу каждую ночь? Этот дар оставил мне Ульрих! Дар, больше похожий на проклятие!
Заметив, что Шевиньи унижен, он немного смягчил тон:
— Вы не знаете, кто такой Ульрих, и не можете всего понять. Это я так, болтаю. Я получил отравленный дар, но я его культивирую. Нельзя закрывать глаза на истину, как бы ужасна она ни была. И пожалуйста, предоставьте мне самому решать, закрывать их или нет.
Шевиньи отвел руку, и они зашагали к кварталу Ферейру, где пока еще не бесчинствовали мятежники. После заступничества барона де ла Гарда мельник больше не приставал к Мишелю, но продолжал косо на него смотреть. Гораздо большие неприятности поджидали Мишеля в собственном доме. Полное примирение с Жюмель было скреплено ожидавшимся рождением новой дочурки, которую в честь матери решили назвать Анной. И все-таки между супругами пролегла невидимая трещина. Он не заглядывал больше в бордель и вел себя как примерный муж, однако так и не понял до сих пор, почему тогда ушла Жюмель. Он списал все на изменчивую и чувственную женскую природу, о которой много писалось в литературе. Она была заботливой матерью, но, с точки зрения мужа, утратила былую естественность. Живя под одной крышей, они мало общались, и оба молча страдали.