Она обследовала материал, нет ли на нем разрезов и кровавых пятен, что было очень непросто определить при таком пестром рисунке. Однако куртка оказалась такой же чистой, как и трусики, найденные в курятнике. Ни повреждений, ни пятен, отличных от рисунка ткани.
Труда отнесла пеструю вещь в прихожую, повесила на один из крючков в гардеробе, вернулась в кухню, стоя перед шкафом, нарезала хлеб, намазала куски маслом и уложила поверх ломтики колбасы, в то время как Бен уже уселся за стол. Нарезая хлеб, она слышала скрип ножек стула по полу. Она все делала автоматически, как хорошо отлаженная машина. Картины в голове быстро сменялись одна за другой.
Молодая женщина на обратном пути в деревню. Теплая ночь, рюкзак на спине, на руке свободно болтается куртка. Она слышит шаги за спиной или видит массивную тень перед собой… Якоб должен был ей сказать, что Бен ночью бегает на воле, что он совсем безвреден и добродушен, если только с ним тоже обходиться дружелюбно. Тогда бы она не испугалась его, не бросилась бежать, не потеряла впопыхах куртку.
Затем Труда повернулась к столу. И впервые после того, как он отдал ей куртку, ее взгляд упал на его спину. Тарелка с хлебом выскользнула из рук и разбилась о каменный пол. Осколки разлетелись в стороны. На спинке рубашки пропал клетчатый рисунок. Теперь она была закрашена одним темно-красным, почти черным цветом.
— Нет, — сказала Труда и с силой затрясла головой. — Нет!
Сверху, на плечах, ткань была чистой, все начиналось несколько ниже. Там рубашка затвердела от засохшей крови. Даже поясной ремень был черного цвета.
Труде понадобилось более пяти минут, чтобы справиться с охватившим ее ужасом. Затем она дернула его за руку, чтобы он встал со стула. Потащила в прихожую, по лестнице наверх, в ванную. Она крепко держала его за руку, пока ванна наполнялась водой. Он и без того должен был купаться.
— Что ты наделал? — спросила она тонким придушенным голосом, заглушаемым шумом воды.
Горло сдавило так, что она с трудом выталкивала из себя слова. Глаза от боли вылезали из орбит. На этот раз не только сердце, вся грудь полыхала в огне.
— Кто тебе сказал, что ты можешь делать такое? Я всегда тебе говорила, что нельзя хватать девушек. Ты не делал этого! Ты не мог это сделать. Нет! Где ты испачкался? Говори уже! Скажи наконец что-нибудь разумное! Что это за грязь?
Ее пальцы дергали за ремень, теребили пуговицы рубашки. Две пуговицы оторвались и покатились по полу. Наконец ей удалось сорвать рубашку с его плеч. Затем брюки, вслед за ними трусы, и она приказала:
— Лезь в воду!
Затем помчалась с его одеждой к двери, по лестнице вниз, на кухню. Огонь в печи уже погас. С зажатыми под мышкой рубашкой и брюками Труда ринулась в подвал и принесла несколько старых газет. Пальцы ей не повиновались, три спички сломались при попытке их зажечь, пока наконец четвертая не загорелась и не подожгла бумагу. Однако, когда она затолкала брюки в топку, огонь потух, не успев разгореться. Она слишком торопилась, слишком.
— Он ни одному человеку не сделает ничего плохого, — бормотала она, засовывая рубашку в топку и, заикаясь, продолжала: — Он желает всем только добра. Он не обидит ни одну человеческую душу.
Несколько минут затуманенным взглядом она скользила по заскорузлой от крови спинке рубашки и черному отверстию в плите. Затем, после продолжительного, с дрожью, вдоха, чиркнула по коробке пятой спичкой, осторожно поднесла огонь к ткани, подождала, пока пламя перебросится на нее, и смотрела, как рубашка начала медленно обугливаться, чтобы через несколько секунд запылать.
Маленькие желтые и синие огоньки были последним, что позже Труда могла отчетливо восстановить в памяти. С уверенностью она не могла вспомнить, что еще после этого она видела и делала. Совершенно определенно вымыла Бена, надела на него чистую одежду, потому что позже он лежал на своей кровати свежевымытый, в чистом спортивном костюме.
Еще в памяти остались несколько маленьких ранок и побольше, выглядевших как царапины. И голос, неоднократно повторявший: «Да, я знаю, что это больно. Но скоро все пройдет. Сиди тихо, так нужно. Ты так часто ранился о проволоку, сейчас то же самое».
И еще был нож, маленький нож с несколько согнутым и острым лезвием. Взятый из шкафа на кухне, которым снова и снова она проводила по спине Бена. Затем вымыла его под струей воды. И второй нож, от столового прибора, с волнистым лезвием, предназначавшийся для хлеба, весь черного цвета, испорченный от огня, вынутый из плиты и спрятанный на самое дно мусоросборника.
Изменения
Труда так никогда и не узнала, что на самом деле произошло в июне 1982 года в яблоневом саду. Время Герты Франкен, сидящей на скамье на рыночной площади, прошло. Ноги пожилой женщины теперь отказывались ходить, она была привязана к дому и о случившемся рассказала только Илле фон Бург. А Илла посчитала нецелесообразным подставлять пятнадцатилетнюю девушку, выдав, что она хотела убить собственного брата, и тем самым добавить забот семье, у которой их и без того хватало.
Однако Илла позаботилась о том, чтобы отныне Бэрбель оставила брата в покое. Еще пока Бен лежал в больнице, у Иллы с Бэрбель состоялась продолжительная беседа, когда после строгих внушений она заявила, что девушка может оплатить ее молчание только торжественным обещанием никогда больше не поднимать руку на Бена.
Сначала казалось, будто у Бэрбель больше и не возникнет такой возможности. Эрих Йенсен привел в движение все рычаги, собираясь поместить Бена в приют, как только тот поправится. «Нарушение обязательств надзора с отягчающими для здоровья последствиями» — лучшего аргумента Эриху было и не найти.
Дважды — после часов, проведенных у постели больного Бена, — Труда приходила в бюро Хайнца Люкки, просила, плакала и умоляла, чтобы тот использовал свое влияние и Бен смог вернуться домой. Однако в сложившейся ситуации Хайнц Люкка мало что мог сделать.
Именно Бруно Клою удалось переубедить Эриха Йенсена. Какие аргументы оказались столь весомыми, что помогли, он Труде не сказал. Труда вообще не понимала, почему Бруно заступился за Бена. Но его мотивы были ей не так важны. Важным был сам его поступок, освободивший ее от страха и заставивший усомниться, что Бруно имел какое-то отношение к исчезновению артистки… Хотя можно было посмотреть на дело и по-другому. Опытные воспитатели в приюте поняли бы, вероятно, что Бен делал с куклами, и занялись бы расследованием.
В результате от города пришел только счет за привлечение пожарной команды и в письменной форме требование надежно оградить опасный земельный участок. Якоб, скрежеща зубами, оплатил счет, купил деревянных планок и несколько метров проволочной сетки. Из приобретенного материала построил нечто наподобие конуса и установил его над шахтой. Якоб заявил, что и не подумает огораживать земельный участок целиком, наподобие концентрационного лагеря. Труда просила об этом, но Якоб запретил ей разговоры на эту тему.
Бен оправился от физических ран, но не от психических. Четырнадцать дней в чужой среде, когда знакомые лица то появлялись, то исчезали. Они приходили, но не забирали его с собой. И в большинстве случаев затем приходил кто-нибудь и колол ему в руку иглу, так как он начинал бушевать. Для Бена больница стала более тяжелым наказанием, чем палка Бэрбель и время, проведенное в шахте.
Он стал замкнутым и недоверчивым. Когда Труде разрешили наконец забрать его домой, он больше от нее не отходил. Если они находились в кухне, он забивался куда-нибудь в угол и безучастно о чем-то размышлял. Когда Якоб возвращался домой к обеду или вечером, он ненадолго поднимал голову, жмурился, как кошка, выпрашивающая расположения у хозяина, и придвигался поближе к Труде.
Анита съехала от них в июле, сдала экзамен на аттестат зрелости и сняла комнату в Кельне, чтобы спокойно ждать начала учебы. Когда Бэрбель приходила из школы, Бен крепко хватался за халат Труды, готовый следовать за нею даже в уборную. Если Труде нужно было идти в деревню, он бежал рядом, держал ее за руку, направив взгляд на лицо, как будто хотел убедиться, что она действительно еще здесь.