Я вошла в бумажный сад Салли.
— Многих из этих растений больше не существует в дикой природе, — произнес служащий.
Наиболее нестойкие краски поблекли до неузнаваемости. Зеленый превратился в белый. Рисунки потрескались, и их заклеивали скотчем, который пожелтел и оставил свой собственный узор старения, так что теперь исправления устанавливали пределы искусству. Я вспомнила, как историк из Кью рассказывал мне, что европейская бумага слишком чувствительна к тропическому климату, постепенно разрушающему ее структуру.
— И от яркого света они становятся очень хрупкими, — улыбнулся он. — Этого в Индии тоже хоть отбавляй. По-настоящему их надо хранить в нейтральной среде.
Он пояснил, что в последний раз, когда он видел калькуттскую коллекцию, никаких попыток спасти рисунки не предпринималось, и добавил, конфузясь, что на них смотрели как на пережитки британского владычества.
— Так что к ним относились — относятся — довольно двойственно.
— Но ведь их рисовали индийцы.
— Ну да, но пользуясь английской бумагой, английскими красками, английским стилем. Важен диалект, код, будь то искусство или язык.
— «Мы» и «они».
Моя американская прямота вызвала у него улыбку. Он-то привык двигаться окольными путями, имея иную историю, помнившую об уклончивых действиях против захватчиков, уже поселившихся на занятой территории.
— Если уж на то пошло, картины, для которых использовались традиционные индийские пигменты и бумага, сохранились гораздо лучше.
— Тогда почему Роксбер не захотел, чтобы его индийские художники пользовались местными материалами?
— Ах… — Сначала я подумала, что за этим слабым вздохом больше ничего не последует. Он продолжил, почти нехотя: — Англичане предпочитали не столь насыщенные цвета.
— Потому что сами пришли из серой страны?
Он поднял руки, словно взывая к тому поколению имперских духов.
— Какая жалость, что мы не можем спросить у них об этом.
Калькуттский смотритель на одном дыхании называя мне имена людей, не растений: длинный список светлокожих, розовощеких обитателей промозглой и туманной земли, которых ради цветов, лекарств и приключений влекли эти окутанные испарениями джунгли и которые, как и многие из тех растений, чье место обитания они неправильно оценили, заболевали на жаре и умирали. Томас Андерсон, директор сада, которому пришлось рано выйти в отставку из-за повторявшихся приступов малярии, в конце концов умерший от этой болезни, проведя на пенсии два года. Джон Скотт, хранитель, заболевший «малярийной лихорадкой в очень тяжелой форме» и вынужденный вернуться в 1879-м в Англию, где вскоре и умер. Другой хранитель, которому, после нападения тигрицы, было разрешено вернуться в Англию для поправления здоровья; там он вскоре подхватил холеру и тоже умер. Сам великий Уильям Роксбер, чье состояние здоровья, одновременно «трудно поддающееся лечению и нервическое», давало ему повод думать, что жизнь его будет не из долгих.
Каталог смертности растений был еще длиннее; он перемешался в моем сознании с человеческими смертями, потому что очень часто растения назывались по имени людей, их обнаруживших: Фаррер и farrerii, Вард и wardii, Форрест и forrestii. Один долгий запинающийся список: я, я, я, я, я, я. Как будто первыми появились люди, а не растения. Растения, собранные владельцами лесопильных заводов в Гималаях и индийской лесной службой, когда расчищали дикие земли, чтобы превратить их в чайные плантации. Растения, выкопанные викторианскими художниками-ботаниками, страстно желавшими увековечить членов своих семей. Образцы гербариев привозили в Англию работники Ост-Индской компании и оставляли их гнить годами в подвалах Индийского музея, где больше половины экземпляров уничтожили сырость, паразиты и угольный дым. Тысячи и тысячи растений выкорчевывали, помещали в ящики Варда и отсылали в Кью; многие не выдержали этого путешествия, другие же достигли места своего назначения лишь затем, чтобы зачахнуть и погибнуть прежде, чем кто-либо позаботился составить их список.
Заметив даты нескольких рисунков на копии каталога, которую дал мне служащий, я сказала:
— Мне говорили, что рисунки были заказаны Уильямом Роксбером. Но Роксбер умер за пятьдесят лет до того, как нарисовали многие из этих картин.
— Вы говорите, что хотите осмотреть все, — отозвался он невозмутимо и указал на другие коробки. — В некоторых из них переплетенные альбомы с двумя тысячами пятистами сорока двумя оригинальными рисунками Роксбера, в других есть картинки Натаниэля Валлича,[40] а происхождение третьих нам вообще неизвестно. А сюда постоянно приезжают студенты и кладут рисунки как попало.
Я бросила взгляд на каталог, создававший ложное впечатление упорядоченной объективной реальности.
— Значит, этот список совершенно бесполезен.
— Он полезен тогда, когда вам нужно знать, какие картинки хранятся во всех этих коробках.
— Но тогда я могу лишь случайно найти то, что ищу.
Он сделал сочувственное лицо.
— Зависит от того, кто смотрел их перед вами и в каком порядке разложил их обратно.
Я осторожно извлекла из второй коробки мак небесного цвета, каждый лепесток которого был прозрачен и смят, как расправленное в первый раз крыло бабочки. Я сразу же узнала и мазки, и руку, нарисовавшую картину. Подняв ее на свет, я слишком поздно заметила бороздки червоточины, проложенные в тонкой бумаге, и крапинки серо-зеленой плесени, въевшейся в раскрашенную поверхность. То, что случилось дальше, происходило как в замедленном кино. Бумага начала рваться, крошиться и разрушаться прямо у меня в руках. Четыре обрывка, кружась, опустились на землю, рассыпаясь в пыль, поднявшуюся цветным конфетти. Так они лежали целую минуту, как разбитый фарфор, пока я в ужасе смотрела на них, ожидая приказа удалиться.
Служащий спокойно подобрал обрывки и бросил их в коробку за другими рисунками. На полу оставался фрагмент голубого лепестка мака, такой яркий, будто это был кусок ляпис-лазури, выпавший из мозаичных арабесок Тадж-Махала. На бумаге виднелись знакомые инициалы: АР, рядом с какими-то непонятными буквами, и часть слова — Арун? Начало Аруначал-Прадеш? Пока смотритель стоял ко мне спиной, я подняла клочок и сунула к себе в записную книжку, практически не испытывая угрызений совести.
Потом я прошла вдоль ряда коробок и заглянула под крышку каждой из них в поисках других работ памятного мастера. В одной лежали разрозненные куски рисунков и копошились личинки мух. Содержимое другой почернело от плесени. Но между ними лежала коробка с миниатюрами, чьи краски были так же свежи, как и в тот день, когда их нанесли на бумагу. Почему одни рисунки выжили, а другие нет — не поддавалось логическому объяснению. Я видала подобные места захоронений. Вскрываешь могилу, а там нетронутый скелет рядом с костями, которые уже сгнили и рассыпались в прах.
— Что означают буквы «НА»? — спросила я. — Они написаны в каталоге перед номерами некоторых рисунков.
— «Наследие Айронстоун». Это имя Магды Флитвуд по мужу — именно она пожертвовала их ботаническому саду.
Мороз прошел по моей коже и пошевелил волоски на руках. Почему Джек ничего не говорил о «Наследии Айронстоун»?
Смотритель рассказал, что четыре коробки с «Наследием Айронстоун» (включая коробку с фотографиями, которые он назвал «странными») почти никогда не запрашивались, так как мало кто о них знал.
— Поэтому рисунки в них разложены аккуратнее, чем в других. Люди, как правило, приходят посмотреть на акварели Роксбера. — Он протянул мне крышку одной коробки, сдув сначала пыль с дат, нацарапанных на ее наклейке. — На эти рисунки никто не смотрел уже два года.
— Вы записываете имена людей, которые осматривают коробки?
— Некоторые из нас — да, другие нет. У меня хорошая память, так что я держу все записи здесь. — Он легонько постучал по виску. — Последний, кто заглядывал в эти айронстоуновские коробки, был весьма примечательным человеком. — Он указал на последнюю дату. — Это мой почерк. Я запомнил его потому, что он особенно интересовался этими коробками, а у нас здесь нечасто появляются англичане. Очень высокий человек, и он часто сюда возвращается.