— Может, поэтому рыба здесь — такой важный образ, — сказал он и наморщил нос, когда прямо перед ним на стол шлепнулась тарелка, поставленная официантом с косолапой походкой человека, привыкшего давить ногами тараканов, не выпуская при этом из рук тарелки с замороженным горошком.
— Только между нами, дорогая, обслуга нынче вся уже не та, — шептала мне хозяйка по пути в ресторан. — Все теперь заделались коммунистами.
Изучая свой ужин, Ник твердил, что повар явно симпатизировал сталинизму.
— Наверняка где-то в русских степях есть гостиница, по сей день оплакивающая утрату его кулинарного мастерства, — произнес он, надавливая на не вызывающий доверия квадратик рыбы до тех пор, пока тот не расплющился в сероватую пасту с торчащими из нее бледными костями, достаточно длинными, чтобы привести к смерти. Очень скоро мы оставили рыбу и удалились в бар в саду.
Гибким движением он закинул босую ногу на бедро, будто сидел на полу или на кровати, а не на жестком пластиковом стуле, а его здоровая рука скользнула под рубашку, чтобы поскрести плоский смуглый живот. Я пыталась не думать о его коже. Он помассировал ступню и заговорил о рыбе как форме искусства и о рисе как пластическом средстве выражения.
— Бенгальские женщины рассыпают рисовую муку на полу своих домов, составляя замысловатые узоры из листьев, цветов и фруктов, хотя знают, что их рисунки не проживут и дня. Они называют это «картинами в пыли» — торжество непостоянства. Наверно, вот так я и заинтересовался впервые недолговечным искусством.
Я потянулась за пивом, нарочно касаясь его запястья своим, желая, чтобы он обращался ко мне лично, а не размышлял о смысле искусства и жизни перед аудиторией из одного человека.
А он говорил:
— Именно женщинам украшение жилища здесь доставляет больше радости.
Украшение, вот что такое для тебя женщины, подумала я, бросая всякую надежду отвлечь его. Мужчины — строители империи; они любят всему давать свои имена: странам, горам, произведениям искусства, отпрыскам. Женщины же практикуют эклектичное, повседневное искусство: заполняют эти самые страны детьми, создавая рабочую силу, стряпают (женщины ведь всегда стряпухи и очень редко повара), превращают жилище в родной дом. Мама раньше украшала наш трейлер психоделическими картинками, которые, по ее мнению, отражали духовность Востока. Позже, переключившись с азиатской мистики на мексиканские шаманские ритуалы, холистическое целительство и магические кристаллы, она утверждала, что несколько раз совершала астральное путешествие и навещала меня — полагаю, это было дешевле, чем поездка на «Бритиш эйруэйз» в оба конца. Она всегда отличалась хорошим воображением. Когда нам с Робином надоедало смотреть, как папа подает реплики, изображая рогоносца с двумя строчками в третьем акте, мама брала нас с собой на прогулку и говорила: «Взгляни-ка на этот кусок плавника — а вдруг это кость динозавра?» Еще она уверяла: «Может, у нас нет денег, но мы никогда не были бедняками». Быть бедняком означало не иметь обуви или книг. Она не понимала, что бедность могла также значить отсутствие истории, определенного местожительства, постоянной прописки. Мы отправлялись туда, где была работа, проезжая по пятьсот миль днем и ночью, глядя на Чудеса Америки из окна машины, созерцая Большой Каньон в лунном свете. История проездом. Мама хотела показать нам все те вершины и ущелья, которых никогда не видала сама, пока росла в плоском унылом городишке, затерявшемся на еще более плоской полоске желтой прерии.
А чего хотел отец? От чего убегал он все эти годы? Это-то я и собиралась выяснить здесь.
3
На следующее утро по пути в Азиатское общество я всю дорогу фотографировала разрушающиеся особняки эпохи британского владычества, а Ник извинялся за тот упадок, в котором находилась Калькутта. Судя по его поведению, родной город разочаровал его. Возможно, двадцать лет, проведенные в Англии, заставили его увидеть это место в новом свете, неожиданном для него самого.
— Мне кажется, это по-своему даже чудесно, Ник. В любом случае твоей вины тут нет.
— Да. Я знаю. Все же мне бы не хотелось, чтобы ты судила о моем городе так, как многие иностранцы. — И он заговорил, передразнивая интонации военного телерепортера, особенно напирая на убедительные баритонные нотки: — «Мы с вами стоим посреди руин некогда величественного города Калькутты, ставшего теперь неиссякаемым источником уродств, увязнувшего в крови и грязи, где жизнь ничего не стоит».
Подхватывая меня под руку, чтобы я не наступила на ухмыляющийся товар уличного торговца фальшивыми зубами, он добавил своим обычным голосом:
— Лавка древностей, в которую заглядывают ради захватывающих ощущений вроде тех, что дает порнография.
— Тогда объясни мне свою точку зрения.
Ник зашагал так быстро, что мне пришлось побежать трусцой, чтобы поспеть за ним.
— Я помню Индию страной, где все было в изобилии. Смерть, взятки, несправедливость — верно, но еще были и культура, семейные традиции. Никогда одно не шло без другого. Мы с тобой живем в стране, где крайности существуют отдельно друг от друга: гетто выживших из ума старушек, гетто богатых биржевых маклеров, ушедших на покой, гетто людей, увлекающихся мини-гольфом. В Индии крайности перетекают одна в другую. Здесь сложнее не обращать внимания на собственные неудачи.
К тому времени, как мы подошли к Азиатскому обществу, укрывшемуся за бесцветным фасадом на Парк-стрит, пот уже струился по мне ручьями, и оттого свежему ветерку кондиционера внутри полутемного помещения я обрадовалась даже больше, чем внушительной библиотеке справочных материалов. Служащий с постным лицом вежливо взглянул на нас, когда я осведомилась о Магде Флитвуд и ее муже Джозефе Айронстоуне.
— С чего вы хотите начать? — спросил он, и одна из линз его толстых очков вспыхнула, отразив свет узких ламп над головой. — У нас здесь почти целый лакх книг…
— Это сотня тысяч — пробормотал Ник.
Секретарь кивнул.
— Включая часть оригинальной библиотеки Типу Султана.[34]
— О, вряд ли в моей семье были какие-нибудь султаны. Погодите… Магда родилась здесь и жила до тысяча восемьсот восемьдесят восьмого или тысяча восемьсот восемьдесят девятого года, а потом вернулась в Англию и умерла там…
— Вы ошибаетесь. Магда Флитвуд не умирала в Англии.
— Простите, что вы сказали?
Выражение его лица оставалось неизменным.
— Магда Флитвуд умерла в тысяча девятьсот тридцать пятом году и была кремирована здесь, в Калькутте. В соответствии с ее собственными пожеланиями. В храме Калигхат установлена мемориальная доска в ее честь. Надпись, конечно, сделана на бенгальском языке, с которым, я полагаю, вы не знакомы.
— Я знаком, — сказал Ник.
Круглые очки служащего снова озарились вспышкой.
— Вторая мемориальная доска установлена на кладбище на Саут-Парк-стрит. — Он вынул ксерокопию плана центральных улиц Калькутты. — До храма Кали вы доедете на такси. До кладбища можно прогуляться пешком. Вот здесь, — Его костлявый палец скользнул от парка Майдан вниз по Парк-стрит до перекрестка с Чандра-Бос-роуд. — Кладбище построили в восемнадцатом веке, когда Парк-стрит еще называлась Кладбищенской дорогой и вела к тогдашней южной границе белого поселения — теперь это почти центр города. Спустя всего двадцать три года не осталось ни одного незанятого клочка земли, и больше там никого не хоронили, за исключением членов некоторых влиятельных семей, вроде Айронстоунов и Флитвудов, в чьих могилах еще оставалось место, несмотря на стесненные обстоятельства.
Я удивилась тому, что секретарь так хорошо осведомлен о Магде, но еще больше меня поразило, как много скрывал мой отец (и Джек: разве он не был в курсе, учитывая, сколько времени здесь провел?).
— Откуда вы знаете?
— Потому что могила Магды Флитвуд расположена неподалеку от великой пирамиды сэра Уильяма Джонса, основателя нашего общества. А что касается самой женщины, моя осведомленность объясняется ее участием в подъеме национально-освободительного движения, имевшем место в девятнадцатом веке; она была особенно известна под именем, которое выбрала себе после обращения, сестра Сарасвати.