Если позднее мать и спрашивала меня о синяке под глазом, я, конечно, защитила отца и сладостное тайное воспоминание о том, как резко он дернулся во сне потому лишь, что я его щекотала.
Я помню, как он брил бороду, и новый отец, оторвав свое кровоточащее, мокрое лицо от умывальника, поймал мой взгляд в зеркальном стекле. Он говорил о прощении отца и явно гордился их заново открытым сходством. Быть может, Констанс поняла его в том смысле, что должна простить собственного отца? Либо простить Джозефа за то, что он уподобился ее отцу? Ибо в конце концов он обманул ее ожидания. Он не был ни принцем, ни спасителем, ни даже пылким италийцем, ни другом или защитником. Он оказался только (и становился все более!) отцом, играя роль, кою Констанс рано научилась воспринимать с подозрением.
Я предполагаю, что истинное наваждение — это не столько нашествие прозрачных паразитов, сколько осадок ингредиентов, кипение отвара, что нагревался годами.
Неожиданно пар оплавляет фасады реальности. Возможно, для иных обитателей дома появление невидимых сил или зримых призраков почти неудивительно. Эти обитатели давным-давно почуяли тьму, что подступала или селилась в стыках семейных отношений. Они словно бы тревожатся, но не способны выразить тревогу в словах, и в конечном счете их ощущения выражаются в призраках.
В испарениях нашего перегретого дома образы прошлых лет проросли в душе Констанс, как грибы во влажной почве, пока не грянул, усугубляясь с каждым днем, кризис, и все ею видимое не взорвалось блистающей, близящейся памятью: окно в новой спальне ребенка, ночной запах мужа, его выбритое лицо, инструмент стекольщика на столе в его лаборатории, совпадение двух похожих, перевернутых имен.
Расплывчатые, но болезненные воспоминания, странные ассоциации, наслоение незначительных подробностей, из коих составляются декорации равно памяти и сновидений. Констанс взглянула на окно в моей новой спальне и вспомнила об окошке комнаты, где ребенком провела столько времени: круглое окошко, поделенное рейками на восемь секций, словно пирог. Шесть просвечивали, а две — не по центру — были цветными: одна — красная, как вишневая мякоть, вторая — неприятная грязно-бурая, неудавшаяся зеленая, воплотившая в себе одну из первых попыток ее отца, стекольщика, окрасить стекло. Ребенком, коего почти ничто не занимало, Констанс замечала перемену в окне в продолжение дня: от слегка подцвеченной черноты перед самым рассветом и утреннего сияния до послеобеденного потемнения, после чего на цветных стеклах и деревьях за ними двумя желтыми конусами воцарялись отражения горящих свечей. Окно было оком Господа, ибо: «Око Господа вечно следит за тобой, — часто говорила ей матушка. — Он следит за тобой, даже когда ты одна». Однако по ночам, когда свечи погашались и Констанс не видела Его ока, Господь, быть может, моргал или даже спал, и воздух густел, и глаза ее жег безымянный аромат, и борода царапала ей лицо.
Аромат оставался неименуемым долгие годы: она была слишком юна, чтобы называть его «виски», и не обоняла его ни в Приюте, ни в квартире, где жила с Мэри Дин, ни даже после того, как обручилась с Джозефом, ибо виски он не пил. Но однажды ночью аромат вернулся, проник в ее дом на одежде мужа, в ту самую ночь, когда он изгнал меня из рая моего детства.
Сновидения Констанс были попыткой не вспомнить, но стереть то, что случилось в прошлом, выскрести злодея вон: ей снилось, что она сама прижималась к моему платяному шкафу, как если бы не имелось посредника, каковой однажды прижимал ее к ее собственному шкафу. Движима невидимыми силами, она влетала в мебель и утварь. Когда ее отбрасывало и разворачивало, Констанс бежала прочь, чтобы затеряться в рощах и чащах, однако всегда бежала от небытия, невидимой, но вездесущей жути либо от развоплощенных и золотых запахов вроде того, что прилип к ее мужу той ночью, пока в ее снах само небытие не превратилось во врага, кой нескончаемо ее преследовал.
Она ждала за дверью моей комнаты и вспоминала, как ждала ее матушка. Она видела, как я притворяюсь спящей, когда в комнату заходит отец, и вспоминала, что поступала так же. Она увидела на столе в лаборатории Джозефа стеклорез, инструмент стекольщика, что не попадался ей на глаза с самого детства, и лаборатория тут же показалась ей куда более неизъяснимо зловещей.
Когда мне исполнилось четыре года, она каждодневно и с ужасающей новой ясностью вспоминала собственную жизнь в этом возрасте. Когда Джозеф в шутку звал меня «озорницей», слово напоминало Констанс о Джайлзе Дугласе, что называл ее «озорницей» ужасным голосом, не содержавшим ни грана шутливости.
Она рассказывала мне обо всем этом много лет спустя, наконец позволив заговорить воспоминаниям, кои столь долго пыталась позабыть или превратить в ночные кошмары, не более. Ко времени, когда она перестала молчать, в ее голове царила неразбериха. Она признавалась мне, как я признаюсь ныне вам, что редко может отличить достоверное воспоминание от запечатленных в памяти снов, а фантазии, спроецированные в прошлое, от детских фантазий, спроецированных в будущее и принятых за чистую монету. Сделавшись чересчур сложными, сочетания перспектив не складывались во вразумительную картину, словно бы внезапно обанкротилась сама геометрия. И более того, Констанс могла желать оправдать, хоть и не напрямую, свои поступки передо мной. В итоге правда миновала тройной фильтр — желания, памяти и честности, — и тем не менее вы обещаете мне, что, когда я узнаю правду, мои собственные жалобы на боль прекратятся. Вы опрометчиво обещаете и обещаете, и я нахожу почти привлекательным вид зазубренного лезвия, вгоняемого вам в бок.
Констанс помнила звуки, издаваемые мужчиной, что мочился и затем приближался к ее кровати со словами:
— Ты не спишь?
Она не двигалась.
— Ты не спишь, девочка?
Она притворялась, будто трет спящие глаза, избавляясь от щекотных волос.
— Ты меня не обманешь. Открывай глаза. Открывай. Ты наша девочка, не так ли?
Ее безжалостный преследователь был способен отыскать ее, когда она пряталась во тьме в высокой траве, наброситься камнем и уволочь в кровать во мгновение ока, не разбудив. Враг-волшебник, способный читать ее безмолвные мысли, он говорил:
— Господь вечно следит за тобой. Он знает, что ты прячешь в своем сердце. Когда ты лжешь, твоя ложь ранит Его плоть и заставляет Его ангелов рыдать.
Он знал все. Он мог взять ее за подбородок, запрокинуть ей голову, изучить лицо и вытянуть из глаз все ее секреты, все тайники.
— Я знаю, где ты была. Я вижу тебя насквозь.
Ее матушка по разительному контрасту не была волшебницей, она располагала лишь бесплодной любовью, но не колдовством, и потому не могла читать тайные мысли дочери. Она вынуждена была взамен требовать ответы:
— Где ты была? Отвечай мне!
Она приветствовала утренние возвращения дочери из потаенных убежищ сада яростью и колотила ее.
— В тебе сидит бес, ни дать ни взять, точно бес.
Однажды, может быть, дважды ее отец вмешался и прекратил порку, но это было еще хуже.
— Ну же, она еще малютка, не нужно. — И он оттаскивал от нее орущую матушку.
— В ней обретается бес, внутри этой девки, не думай, что я не знаю, — настаивала матушка, вырывая руку.
— Это может быть. Но мы должны обходиться с ним хорошо, насколько это в наших силах.
Матушка пятилась прочь от Констанс (кою теперь сжимал отец), не желая стоять на своем и защищать девочку.
— Пусть тогда бес ее забирает, — говорила она, принимаясь за другую работу, недостатка в коей при надобности не ощущалось, и скрывалась за утешительным пологом слез. Сколь легко уступала она никчемную Констанс бесу! Матушка отказывалась от нее в пользу беса внутри, что притягивал беса снаружи. Если бес пребывал в Констанс, почему тогда матушка не продолжала колотить ее до тех пор, пока он не выйдет?
— Пожалуйста, — рыдала Констанс, но матушка оставляла ее с ним наедине.
— Если бес был во мне, это, разумеется, многое объясняло. Я делалась причиной того, что люди вокруг меня ведут себя мерзко. Мой отец становился тем более мерзок, чем ближе ко мне подходил. Я часто желала, чтобы матушка выполнила свою задачу как следует.