Дело было так.
Возвращались из поездки по городу. На перекрестке машина вдруг повернула на новую не знакомую нам дорогу. Мы переглянулись. Я посмотрел на шофера. Лет под сорок, спокойное, привычно замкнутое выражение лицо курчавые волосы цвета «перца с солью» — поблескивает седина, коричневые сильные руки уверенно лежат на руле автомобиля. Без шапки, одет в обычную для простого люда шинель, которую носят, как халат, запахиваясь, а не застегиваясь.
Шофер на мой взгляд не ответил, держался так, будто все идет по заранее согласованному плану.
Ладно, узнаем, что будет дальше.
Парадные улицы остались позади. Мы ехали мимо складов, бараков, мастерских, в темной глубине который копошился люд. Грязные мостовые, ветер гонит обрывки бумаг. Прохожие угрюмо и недоброжелательно оборачиваются вслед автомобилю с европейцами. Старик, восседавший на тележке, которую вез бодрый ослик, не уступил нам дорогу.
Проехали и эту часть города. Началось похожее на дурной сон. Трудно описать и невозможно вообразить советскому человеку, не видевшему это своими глазами, убожество, беспросветную нищету, представшую перед нами. Друг к дружке лепились странные сооружения из проржавевшей жести, толя, картона. Многие не имели дверей и вся внутренность страшной лачуги видна с улицы. Оборванные дети бродят по песчаным барханам, вяло перебирая тонкими ножками. Простоволосые негритянки в стиранных-перестиранных платьишках варят еду на костре, как тысячелетия тому назад. Подростки — обмусоленный окурок в углу рта, волчий взгляд исподлобья. Седоголовые старики, неопрятные старухи. Ветер бубнит железом, из которого сооружена лачуга, срывает с крыши распластанный «стандартойловский» бидон. На свалке искореженные автомашины, горы непонятного хлама. За свалкой еще поселок, нет, не поселок! — не знаю, как назвать, — групповое пристанище обездоленных, которым нет места под васильковым африканским небом, которых не пустят на набережную, где дворцы, где бриз играет узорчатыми кронами пальм.
Шофер то притормаживал, то увеличивал скорость, когда дорога по обе стороны была пустынной, огороженной лапчатыми кактусами.
Мы молчали.
Что говорить, когда и так все ясно без слов! Четверть часа спустя мы были в порту. Пожали руку шоферу. Он улыбнулся и уехал — человек, который показал нам настоящий Триполи.
Наверно, встречу можно посчитать случайной. Но таких людей, как наш незнакомый друг, непокорных колониализму, желающих, чтобы мир знал, что скрывается под вывеской «экзотики», немало в Триполи, немало в Ливии. Они — гордость страны, надежда ее.
В двадцати четырех километрах от Триполи руины древнего римского поселения Сабрата. Белый лес колонн и синее море, ослепительный блеск амфитеатра и просторная арена, ночью — тени военачальников и куртизанок, рабов и легионеров среди звонкой пустоты. Когда-то тут кипела жизнь. Потом она ушла. Сабрату занесло тяжелым песком пустыни, вихрь развеял память о ней. Снова увидела солнечный свет она в наше время. Археологи ведут раскопки. Туристы щелкают фотоаппаратами, трещат кинокамерами, стараясь втиснуть в один кадр и мраморную колонну, и синее море, и бредущий на горизонте караван. Прозрачный ветер пустыни посвистывает среди камней и шелестит песком. Хрустальная стынь, безмолвие, бездействие.
Колониалисты хотели бы сделать такой страну: экзотика, вековая пассивность перед волей аллаха, покорность. Не надо больниц, судьба сама решит, жить тебе или умереть. Не надо школ. Не надо заводов. Ничего не надо, обо всем позаботятся «благодетели».
Бар «Гранд-Отеля» — самой фешенебельной гостиницы Триполи с соответственным рестораном, был в меру прохладен и в меру тепел. Морской агент синьор Доменико пригласил нас сюда на ленч — второй завтрак. Пока синьор Доменико организовывал коктейль, мы переглядывались, удерживая желание рассмеяться: забавляло, что находимся в «логове буржуазии».
Буржуазия, действительно, попадалась чистопсовая, пробу, как говорится, негде ставить.
Рахитичного вида пудель вел за собой на длинном поводке лилововолосую даму.
Прошли Толстый и Тонкий. Они обменялись ролями — Толстый уламывал, Тонкий блудливо отводил глаза.
Пожилой синьор углубился в порнографический журнал.
Невдалеке от нас весело болтали трое мужчин и трое женщин, они как-то выпадали из общего грандотелевского антуража. По разговору я понял, что это геологи, которые ищут в пустыне нефть. Приехали на уик-энд — субботний вечер и воскресенье — к женам. Приглянулся среди них один — большерукий, широкогрудый, молодой, обутый и резиновые не то сапоги, не то боты на босу ногу. Помалкивал, курил, глядел на миниатюрную блондинку, которая отвечала долгим взглядом. В фасе лица его было что-то славянское, пожалуй, курносый нос.
В ресторане, куда мы попали из бара, оказалось еще торжественнее. Здесь не ели, здесь вкушали. Негры-официанты с быстротой фокусников накрыли на стол. Синьор Доменико потчевал нас итальянскими «макарони», которые вовсе не макароны, а обыкновенные блинчики с мясом, которые подаются в любой нашей столовой, подливал в бокалы вино, по его рекомендации не хуже грузинского. Стояла благоговейная тишина. Легкое постукивание ножей и вилок, тонкий звон бокалов, шелест голосов не нарушали, а подчеркивали ее, казались некоей музыкой, хоралом Храма Большой Жратвы.
Потом мы долго бродили по городу. Вечерело. Протяжно, гортанно запел муэдзин, призывая верующих к молитве. Столетиями в его обязанность входило подниматься на высокий минарет и оттуда вещать священные слова. Теперь это делает репродуктор. Вестник аллаха сидит у микрофона в трансляционной рубке мечети и оттуда обращается к единоверцам. А может, и муэдзина нет совсем и функции его выполняет магнитофон? Техника наступает по всем фронтам.
В густеющем небе зажглась звезда. Выпалили из пушки, возвещая конец постного рамазановского дня и начало веселой ночи. Лавчонки, прилепившиеся к старинным стенам арабского квартала, осветились керосиновыми фонарями, торговцы упорно не покидали своих мест, не торопились к разрешенным Кораном наслаждениям. На что они надеются? Кому нужны линючие рубахи, аляповатые коврики, латунные браслеты с впаянными стекляшками?! Кому вообще нужна эта жизнь: ресторан, великолепный, как храм; жестяные лачуги; радиофицированные молитвы; ребята, играющие в бандюг и конвоиров; грошовая борьба за существование; юноша, приговоренный ковать чужое золото, — жизнь, где каждый лишь единица, существующая сама по себе и предоставленная самой себе! Человек не заслуживает такого — от дня к дню, без цели и смысла, без мечты и надежд. Прозрачный ветер делает яркими краски и четкими очертания далей, но в какой дали увидит простой труженик свою судьбу? Ветер просвистел и унесся неведомым путем, жизнь остается прежней. Поднялась на небосклоне звезда, отзвучала молитва, ударила пушка, но праздничная ночь приходит не ко всем, тяготы и заботы не сбросишь с плеч, как постылую ношу.
Разговаривая, мы незаметно забрели на незнакомую улицу. Начиналась ночь и стало по-настоящему холодно. Возле небольшой лавочки горел костер, разложенный прямо на мостовой. Пламя было синее и не жаркое, как спиртовое. Но уже от присутствия огня становилось теплее.
Неподалеку на земле, прислонившись к стене чьего-то дома сидел араб. Закутанный в белое одеяние, он издали походил на бесформенную глыбу. Виднелись только глаза — большие, горячие, гордые. На мгновение они блеснули недобрым чувством, когда к костру подошли незнакомцы-европейцы. Потом он неторопливо отвел глаза в сторону, продолжал смотреть на синий огонь. Я поймал его взгляд — человека, которому некуда идти. Начинается ночь, она будет длинной и холодной. Он проведет ее сидя у чужого костра, думая невеселую думу. В огромном городе у него нет ни родных, ни друзей, ни пристанища, идти ему некуда. Это страшно, очень страшно, когда человеку некуда идти!
По дороге в порт мы замечали то тут, то там примостившихся в укромном уголке бесприютных. Луна освещала старую крепость. В нише крепостной стены кто-то спал.