Бью маслятам земные поклоны — они и тут как тут.
Увидишь шляпку — на колени. Разнимешь траву — рядом еще одна, еще. Иные с наперсток, совсем недавно пробуравили землю и выглянули на свет, липкие макушки еще в песочке. Не маслята, а золото.
Одно время я почему-то не любил маслят, особенно в жарехе. Может, оттого, что мы долго жили возле неоглядных лесов, где всяких даров полным-полно. «Эх вы, грибки-губки — рыжики, обабки», — как говаривал мой отец, когда еще бодро бегал по лесам. Сколько их было вокруг нашего жилья: белых, груздей, красноголовиков! Маслята в счет не шли, мало кто почитал их за добрый гриб.
В войну — другое дело, тогда брали все подряд. Детство прошло впроголодь, выросли на подножном корму. Тогда только-только появятся по соснячкам первые маслята, мы уже наготове. Целыми днями пропадали в лесу. Маслятами начинался для нас грибной сезон и заканчивался ими же. В сентябре, правда, были еще опята. За ними ходили целыми семьями. Мешками сушили — и для себя, и для сдачи в кооператив. Лес, он многих кормил и кормит, только знай делай все с умом да кланяться не ленись.
…Кланялся я, потерял счет времени, позабыл про курево. Разогну ненадолго спину. Рядом березовый сколок, понизу весь устлан лимонной листвой. Уже прибило ее дождями, утрамбовало, лежит сплошным ковром, заманивает пройтись по ней. Слева — сосновый бор. Между стволов словно огненный ровный пал катится — все в рыжей хвое. Приятно прошуршать по ней сапогами… Нет, думаю, я уж тут как-нибудь. И опять — к земле.
Ползаю по траве, наговариваю, невольно подражая матери: «Ой да вы, мои маслятушки, дружные ребятушки, сбегайтесь, слетайтесь ко мне… Махостённый-то ты какой, молоденький, ядрененький… А ты чего уросишь, из травы не идешь? Сказано: полезай в корзину…» Кто бы посмотрел на меня да послушал со стороны, наверняка принял бы за ненормального.
Я не заметил, как спряталось солнце, грязная туча охватила полнеба, рванул ветер. Ненадолго, правда. Вскоре опять просветлело. И вдруг запорхали снежинки. Сухие, крупные, они что-то нашептывали, шуршали по траве, по палой листве.
Мне стало еще радостней: снег идет, а я грибы собираю. Небывалое дело. И от этого, видно, стал замечать, что не все еще вымерло в лесу. Нет-нет да и увижу, как прыгнет из-под руки кузнечик, затрещит в сухих былинках стрекоза, бегут по своим делам муравьи, их большой дом еще не уснул, копошится.
Долго ходил, пока не нарезал грибов полную корзину. И такую легкость необыкновенную почувствовал…
Шел домой, не замечая ни голода, ни усталости. И все повторял про себя первую фразу, которую должен сказать матери:
— Посмотри, мам, какой я радости настрогал!
ОТШЕЛЬНИК
Интересные были эти сосны. Они густо росли по крутому откосу, год за годом подмываемому половодьем. Берег постепенно разрушался и оползал в реку. Но деревья не сдавались. Они не валились вкривь и вкось, как можно было ожидать, а стояли по-прежнему несокрушимые и прямые. Только все они, как одно, чуть отклонились назад, к берегу, словно сохраняя равновесие. Так опускается человек по каменистой подвижной осыпи или по скользкому глинистому склону, чтобы не сорваться ненароком.
Деревья приноровились к оползню и постепенно стали побеждать, все прочнее и гуще оплетая почву корнями.
Когда мы с Семеном медленно поднимались по Каме, я увидел эти стойкие сосны. Тогда же, только в пойменном низком месте, на глаза мне попадали другие деревья — искривленные многолетней борьбой уродливые ольхи.
В большую воду река здесь тоже размывала почву, оголяла их корни. И, чтобы не быть смытыми сильным течением, ольхи пускали новые корни, приспосабливались, гнулись ветками к земле, будто цеплялись за нее. Они стали приземистыми и круглыми, похожими на большие шары степного растения перекати-поле. И ничто уже не могло выпрямить их. Им оставалось одно — так, скрюченными, и доживать остаток своего века.
Наверное, эти необычные сосны и ольхи недолго бы держались в памяти и никогда не вспомнились, если бы судьба не свела меня на Кривецкой старице с одним человеком.
* * *
Ходил он тяжело, неторопливо. Может, потому, что прихрамывал на правую ногу. На ней был просторный самодельный обуток из сыромятины, тогда как на левой — потрепанная теплая калоша «прощай молодость». Засаленные брезентовые штаны его на ходу скрипели, неподпоясанная рубаха тоже до того была залощена, что казалась кожаной.
Лицо закрывала густая борода. Она росла от самых ушей и глаз и была величественна — темно-каштановая, с мелким седым крапом. Глаз старика не было видно из-под нависшего козырька тяжелой кепки. Его голоса я тоже не слышал. Он работал безучастно, ни на что не обращал внимания и казался глухим.
Рыбаки укладывали в лодку дель — высокую мелкоячеистую сетку из прочных ниток. Ее они приготовили, чтоб перекрыть устье старицы и оставить в озере зашедшую на нерест рыбу.
Вскоре все уехали ставить запор. На временном рыбацком становище мы остались со стариком одни. Он повернулся ко мне широкой спиной и, еще ниже опустив покатые плечи, полез в шалаш.
На берегу лежала одинокая «осиновка». Мне захотелось переплыть на противоположную сторону озера и подняться на Змеиный яр. Там заманчиво белела, видимо недавно срубленная, высокая вышка — топографический знак.
Я подошел к шалашу.
— Батя, можно взять лодку?
Старик заворочался на сухой траве. Послышался глуховатый голос:
— Управляться-то умеешь с ней, а? И недолго, смотри, а…
Я успокоил старика и столкнул лодку на воду.
…Молчали кукушки. Не слышно было других птиц. Все замерло, Тишина такая, что сухой скрип сосновых перекладин под ногами казался оглушительным и опасным. Я поднимался на вышку по шатким лесенкам-крестовинам, врубленным в наклонные столбы на расстоянии полуметра одна от другой. В ушах токала кровь, липли к смоле руки. Я подолгу отдыхал на дощатых площадках и только на самой верхушке осмелился глянуть вниз.
Озеро лежало листом голубого стекла, криво обрезанного по< кромкам. Справа за сосновым бором, среди болот сверкало второе стекло — озеро Тундра. Впереди, по яру, шли еще не одетые в листву сизые осинники, подбеленные редкими березами. А дальше, на: север, сколько хватал взгляд, тянулись сосновые и еловые согры — сумрачные заболоченные леса. До самого горизонта ни единого признака жилья: ни дыма, ни крыши, ни собачьего лая, ни петушиного крика. Дикая нетронутость, глухое безмолвие. Окажись там один — и хоть кричи-закричись, никто не услышит тебя, не придет на помощь.
Когда я переплывал озеро обратно, вдали затарахтела «подвеска». От устья возвращались рыбаки.
Старик не сказал мне ни слова. Он неторопливо осмотрел лодку, бросил в нее котомку и вскоре, бесшумно орудуя веслом, скрылся среди затопленного черемушника. Я так и не разглядел его лица. Какое там лицо, если он ни разу не показал глаз.
Как я жалел вечером, что не постарался заглянуть в них. Но откуда я мог знать, что услышу этот рассказ…
* * *
Его разбудила кукушка. Первая кукушка в ту весну. Было прохладно. Собака, выбираясь за порог, оттолкнула дверь — она так и осталась полуоткрытой. Над озером, над болотами еще полз туман, сквозь него сиротливо проглядывала почерневшая прошлогодняя осока. А вершины сосен позади избушки уже пригрело солнце.
Он знал это. Он знал здесь все на десятки верст вокруг. И глухое озеро с топкими берегами, и леса возле него. Знал, что творится поблизости в любой час дня и ночи.
Семь лет назад срубил старик избушку и остался жить в ней один. До ближайшей, тоже затерянной в лесах, деревни целый день маетного пути. Лишь чуть заметная стежка хоронилась среди мшистых кочек, зарослей багульника, изопревших пней и валежин.
Сначала он думал прожить здесь полгода — год. В далеком озере, куда почти никто не ходил, было много рыбы. Ее можно солить, вялить, а зимой еще проще — морозить. Время от времени выносить к людям и продавать. Его привлекали деньги и только деньги. Хотелось скопить побольше и тогда вернуться в поселок лесорубов, где жил единственный близкий человек — сын.