Ох как я обрадовался своей догадке! Вот, думаю, так и получается всегда. За многое наши отцы держатся по привычке, действуют с опаской, с оглядкой: как бы что из ценного старого не разрушить совсем. Мы же, не скованные прошлым, приходим, смело ставим все хоть с ног на голову и — раз, извлекаем истину.
Наконец собрал бочонок, стыки снаружи слегка расклепал и стал размачивать в корыте с водой.
Долго размачивал. Размачивал и проверял… Течет! Мне до слез обидно, а он течет. Ни при чем оказались обручи. Течь была в том месте, где донце врезается в клепку. Поработало-таки время в пазу, где сырость задерживается дольше, подточило древесину.
Вот тебе и молодая смелость!
А от бочонка этого перекинулась постепенно мысль моя на большее. Есть, оказывается, нечто вневременное, вечное, от которого никуда не уйдешь. И не относятся ли к нему неистребимая тяга к родным местам, в гнездо свое; подспудно живущая в нас любовь к давно уж, казалось, забытым излучинам светлой речки из детства; невесть откуда возникший вдруг звук лошадиного ботала, влажный запах подернутых туманом ночных лугов.
КАМЕНЬ
Блеклый лист тополя прилег на порыжелую траву. Широкий лист с узловатыми прожилками… Он напоминал руки отца, натруженные руки с буграми вздувшихся вен на тыльной стороне ладони.
И дом, и конюшня, и баня в огороде сработаны этими руками. И сейчас еще под навесом рядом с граблями и деревянными вилами заткнуты за черемуховые скобы ладные плотницкие топоры.
Я сидел и следил за листьями. Они падали и падали на траву, на серую плиту песчаника, косо лежащую в борозде. Я знал этот щербатый от ветров и дождей камень, оставшийся от фундамента. На нем школьником, иступив отцовское зубило, я высек свое имя и год рождения. Потом, приехав как-то в отпуск, я увидел рядом цифры еще одного года и инициалы младшего брата.
Кажется, давно ли это было? Вот так же осыпались листья. Я вышел сюда покурить: еще стеснялся в открытую при отце. А он неслышно подсел рядом, уже сухонький и меньше ростом, положил руку на плечо:
— Кури, Евгений. Кури без утайки. Тебе ведь восемнадцать…
Без потачки растил нас отец, наказывал: «Попробуйте у меня до семнадцати лет куревом баловаться или за стопкой тянуться! Узнаю — голову оторву!» Крутой был нравом и до работы жадный. Выпивши, любил наставлять нас: «Умирать собирайся, а хлеб-от сей…»
Я снова глянул на усыпанный жухлой листвой камень. Чуть видный в заросшей борозде, он походил сейчас на старую могильную плиту. И мне вдруг захотелось смахнуть печальные листья, положить его на видное место под тополем.
Нагнувшись к камню, я раздвинул траву. А потом опустился на корточки и легонько, чуть прикасаясь к шершавой поверхности пальцами, стал гладить его. На том месте, где раньше не было ни цифр, ни букв, я увидел неглубоко процарапанное: «Сережа». Сын… И когда только он успел?
Я не стал переносить плиту. Просто присел рядом. Пальцы машинально скользили по неровным бороздкам букв. Было тихо. Время от времени с веток срывались крупные листья и с шуршанием опускались на траву. И там, где они отделялись, на коре оставались маленькие, чуть приметные бугорки — будущие почки.
ЗИМНИЕ СНЫ
Летних снов я не помню. Слишком они обыденны и бестолковы. Да суетливым летом и не до них.
Зимами я вижу почти всегда одно и то же. Подо мной качаются палубы, море то ревет и швыряется брызгами, то ластится, голубое и тихое… На смоленых лодках я плаваю по диким рекам, палю костры на безлюдных берегах. Ощущаю в руках глубинный ход рыбы на упругой леске, которая неизменно рвется, — и я просыпаюсь среди ночи от досады и азартной дрожи… Под ногами палый лист, трескучие вороха, собранные ветром подле пней, по канавам, вокруг присадистых цепких елушек. И я хожу по этой россыпи, режу грибы, много грибов, и недоумеваю: как же все враз нести их? А ветер гудит, поет в вершинах деревьев, небо отражает звуки и осыпает меня ласковой музыкой…
А однажды мне приснился необычный сон. Будто вокруг никого-никого, и я один в центре огромной площади. Справа — тяжелый дом. Длинный, а ни одного окна. Только двери, двери, двери. Все железные и на всех — рисунки. На ближних ко мне выгнули навстречу друг другу длинные шеи две диковинные птицы… Я пытаюсь уйти от этого дома, от этих дверей. А ноги тяжелые, не отрываются от земли.
Случилось это в феврале, когда только-только пригрело по-настоящему солнце, покатила с крыш обильная капель. В то самое время, когда во всей природе чувствуется первый, приглушенный морозными утренниками, зов весны.
Несколько дней я думал о странном сне, напомнившем что-то уже пережитое мною, еле-еле уловимое. В памяти всплыло самое первое смутное воспоминание о себе как о маленьком самостоятельном человечке.
Мне было года четыре, когда я впервые, не сказавшись никому, удрал со двора, перешел мост через глубокий лог и оказался на поселковой базарной площади. Снег только что стаял, и кругом лежала грязь, взбитая лошадиными копытами и тележными колесами до тестяной густоты. На мне были стеганые бурки с галошами. Я заблудился среди возов на площади, утопил галоши в грязи и ревел, не зная, что делать… Домой, к матери, меня привел кто-то из знакомых.
Следом за этим идет другое воспоминание, уже более четкое: мы едем всей семьей на новое место к отцу. Запомнился почему-то не паровоз, увиденный впервые, а обычный дорожный пустяк. Там я тоже незаметно улизнул из купе и пошел по вагону. И тоже заблудился, не мог найти своих. И снова пустил было слезу. Но тут мне дали большую игрушечную утку. Я нажимал на ее спинку, утка громко крякала, и мне стало весело. Я забыл про мать и мог под запал пройти еще не один вагон…
В свой поселок, на родину, я вернулся подростком, как в незнакомое место, уже повидав много других. Заново пришлось знакомиться с ним, со своими забытыми сверстниками…
И вот спустя много лет я встретился с приехавшим издалека другом юности. Мы разговорились о детстве, о родных местах. И неожиданно выяснилось, что друг рос в том же доме, в том же дворе, откуда я впервые самостоятельно вышел за ворота. Оказывается, его родители купили дом, когда наша семья уже уехала к отцу… Тогда-то и рассказал я другу о своем сне и о том, как завяз однажды в грязи на базарной площади.
Смотрю, он ничему не удивляется, а потом говорит: «Ничего в твоем сне необычного нет. Ты-то уже после не застал, а я помню. Стоял там ряд старых купеческих лавок под одной крышей. Все дворы были окованы железом, и на каждой гвоздями сделан свой узор. И птицы были…»
Какой же огромной силы должны быть впечатления от самого первого путешествия, первого шага за пределы огороженной усадьбы, чтобы память, хотя и смутно, сохранила их на всю жизнь. Видно, когда долго живешь на одном месте, ко всему притираешься, теряешь остроту взгляда. Но стоит только куда-нибудь уехать, пусть ненадолго, как все становится ярче, выпуклее, и даже прежняя жизнь оборачивается не замеченными до этого прелестями.
* * *
Я еще не ходил в школу, и зима для меня тянулась тоскливо и долго. Из избы не выйдешь: не в чем, да и некуда. Сразу за огородом начиналась тайга, старый дом лесника по самые окна утопал в стылых сугробах. Лишь с полустанка по соседству доносились редкие гудки паровозов. Дни были короткие и тусклые. Сквозь заледенелые стекла зимний свет пробивался с трудом, и в комнатах всегда стоял полумрак. Даже десятилинейная керосиновая лампа по вечерам не могла разогнать его. Он прятался в углах, на полатях, за печью.
Помню разбухшие от влаги обитые войлоком двери. Они открывались с громким чмоканьем и впускали холод. Пол долго курился морозным паром. Из-за этого мне большую часть времени приходилось проводить на полатях. Здесь я выстраивал свое войско из бабок и во главе с панками-командирами водил его в атаки.
И еще запомнился мне черный круг репродуктора и мягкий голос Ольги Ковалевой, исполнительницы русских песен. И сейчас даже, когда вдруг прозвучит в радиозаписи этот голос, я вспоминаю лесной полустанок, полати и зимние одноцветные дни…