СЕМЕЙНЫЙ РАЗДЕЛ
Когда Никита прибежал с автобуса, старшие братья его только что приехали на машине из анатомички. Некрашеный гроб с телом стоял еще на площадке грузовика. Почти вся их большая родова была в сборе. Мужчины деловито готовились вносить гроб в избу. Женщины толпились возле, обмахивали глаза концами платков и горестно покачивали головами. Кто-то невидимый высоко заголосил не то в глубине двора, не то в избе с распахнутыми окнами, но быстро сбился, перешел на чуть слышные причитания.
От нас, с противоположной стороны улицы, было хорошо видно, как Никита ткнулся к одному брату, к другому, к третьему, поискал взглядом кого-то среди собравшихся, видимо, свою жену Полину, и, сгорбившись, скрылся во дворе.
Несколько лет назад, когда жив был отец, Никита частенько забегал к нему. Несмотря на огромную разницу в годах — Никита мой ровесник, — у них постоянно находились какие-то общие дела. Бывали они у нас в гостях и вместе с женой. Потом у Никиты не заладилась семейная жизнь, и он уехал в город, оставив с Полиной двух маленьких сыновей и только что построенный дом. Прошло всего каких-то полгода, и вот теперь его вызвали в деревню печальной телеграммой.
Мать его, Марфа, нрава была неуживчивого, сварливого и доживала в своем старом домике последнее время совсем одна. Еще позавчера я видел ее на лавочке под окошками. Сидела она с распущенными, не по возрасту пышными, серебристыми волосами, что-то бормотала сердито, недобро поглядывала на проходящих мимо и грозила кому-то сухоньким пальцем. Был слух, что под конец она сильно попивала на пару с компанейской, тоже одинокой, старухой Макарьевной.
Похороны прошли быстро и незаметно. Дождались самую младшую Марфину дочь, Катю, с мужем и на грузовике, что так и стоял под окнами, сразу же поехали на кладбище.
А вскоре изба напротив нас наполнилась разноголосым поминальным гулом.
Где-то около полуночи к нам прибежала Анна, старшая дочь Марфы, сама уже в солидных годах.
— Антоновна, пусти до утра. Я на печке тихохонько совьюсь калачиком. — Бросила в угол рулоном свернутый новый половик, сама сунулась на лавку, приложила сжатые кулаки к глазам. — О мамоньке на помин — только и взяла, не надо мне больше ничего. О-хо-хо, не видит, не слышит покойница, как родные дети вороньем на остатнее добро накинулись. Срамотища! Ладно, хоть чужие с поминок быстро ушли… Братовья — друг на друга, и золовки хороши, готовы глаза друг дружке вынуть.
— Никита как? Был ли дома-то у себя? — сдержанно поинтересовалась мать, видимо, чтоб увести разговор от дележа.
— Ох уж этот Никитка, — закачала головой Анна. — Он у нас от рождения дитё малое. Отпетый-то, Константин, набросился на него. Ты, говорит, больше всех от матери поживился, все время увивался возле. Пьяный дурак! Катя вон семь лет с матерью жила, наоборот, все делала для нее. Не зря она избу Кате отписала. Хорошо, что они с мужем к Макарьевне ночевать ушли. А то было бы делов… Оттащили Костю-то, а Никита в слезы. Выбросил посередь комнаты, что досталось ему по мелочам. «Нате! — говорит. — Матери не стало, горевать надо, а вы о барахле». И выскочил во двор. Я за ним…
Анна обмахнула рукой уже просохшие глаза, хлопнула себя ладошкой по левой ключице.
— Пал он мне на грудь. «Аннушка! Дубина я, дубина, зачем из дому своего ушел? Увидел ребятишек сегодня — как кинутся они ко мне. „Папка приехал!“ Да неужели они такими же вырастут? Так же забудут все? Станут из рук рвать друг у друга? Нет, нельзя доводить до такого! Пойду сейчас к Полине, упаду в ноги…» Ушел ведь. Я подождала, подождала — не вернулся.
Светлая тень пробежала по ее лицу — отголосок мимолетной радости за младшего брата, но тут же Анна опять завздыхала тяжело:
— Ох, мамонька-мамонька! Грех плохое говорить о покойнице, да ведь и в самом деле ой как недружно жили мы между собой. Крута она была. Ох крута! И на слова несдержанна. Может, поэтому и отец из семьи ушел. Я ведь уж большая была, а что-то не помню толком. Мать после еще больше на всех окрысилась…
Вскоре у нас все затихло, погас свет, а в избе напротив еще долго воспаленно светились зашторенные окна.
…Однажды в сентябре — в Марфином доме уже давно жили другие — появились в деревне старший ее сын с женой. Они были не единственными горожанами в семье, но почему-то именно им досталось все посаженное в огороде. Приехавшие остановились у Макарьевны и вместе с нею весь день торопливо копали картошку. Они сразу же носили ее к Макарьевне во двор, стоящий на самом тракту, где легко можно было поймать попутную машину в сторону города. Сын Марфы, плотный, невысокий мужчина в форме стрелка военизированной охраны, сосредоточенно таскал мешки. Таскал чуть не бегом, не глядя по сторонам, ни с кем не здороваясь. Лицо от натуги налилось кровью, побагровело. Дышал он тяжело, загнанно. Жена его тоже носила на коромысле полные ведра. Рослая, дебелая, с огромными серьгами в ушах и ярко наведенным ртом, она ходила неторопливо, плавно и с какой-то странной не то усмешкой, не то гримасой смотрела себе под ноги.
В тот же день поздно вечером я встретил Никиту. Редко он попадался мне в эти страдные дни. И сейчас тоже был усталый, чумазый, осунувшийся больше обычного — в чем душа держится. Но поздоровался бодренько, приостановился со мной на минутку напротив окон бывшего материнского дома. Про старшего брата не обмолвился и словечком. Все про страду, про уборку, про комбайнера-напарника. И сразу же спохватился:
— Тороплюсь. Полина баню истопила. А то ведь целую неделю, можно сказать, не ухожу с поля. Побегу — ребятишки ждут. Сейчас мы с ними — в первый-то жар!
ДЕДОВСКИЙ БОЧОНОК
Он был темен, стар и покрыт грязной паутиной. Из квадратного выреза на крутом боку несло кислой плесенью. Но потемневшая дубовая клепка была не тронута временем, и от щелчка ногтем бочонок гудел по-живому — весело и звонко.
— Дедовский еще, тяти моего, — стала рассказывать мать, когда я выволок его из-под рухляди на верстаке. — Самогон в ём держали. Давно это было, уж точно и не скажу. Потом забросили: мал. Отец после-то не раз принимался — ничего поделать не мог: рассохея, текёт и текёт.
Чтобы такой крепкий да протекал… Мне что-то не верилось. В руки его умелые — можно опять приспособить для чего-нибудь.
И на самом деле, ладный был бочоночек, аккуратный, всего литра на три. Я уже видел, как протру его на речке песком, потом еще наждачной шкуркой сниму грязь и лишнюю черноту. Из мягкого липового чурбачка выстругаю пробку-заглушку. В донце просверлю дырку, вверну бойкий латунный краник. Покрою бочонок бесцветным лаком, чтобы веселее заиграл древесный рисунок. А что в нем держать — дело десятое… Буду хвалиться перед друзьями. Больно уж сама по себе вещь хороша. И в город увезти ее просто, для такого недомерка найдется место в рюкзаке.
Перво-наперво я промыл его. Просмотрел на свет: много ли щелей. Нет, вроде, да и тонехонькие, проглядываются еле-еле. Вот только черемуховые обручи, концы которых искусно связаны хитроумной косой накладкой, оказались не так уж крепки. Кора на них местами облезла, зубья накладок кое-где предательски надломились. Обручи свободно болтались на бочонке, лишь крайние были закреплены гвоздочками-клинышками из листовой стали.
Разглядев внимательно обручи, я чуть не побежал хвастаться перед матерью. Вон в чем дело-то! Надо достать осторожно гвозди, снять все обручи, потом снова в том же порядке плотно насадить их и крайние закрепить. После и размачивать бочонок. Когда клепка начнет разбухать, обручи не дадут ей раздасться, и стыковка кромок станет более прочной, никаких тебе щелей.
Стал разбирать бочонок и думаю: почему же отец не догадался об этом? Не может быть, чтоб не понял такой простой вещи.
И решил про себя так. Ведь бочонок долго служил деду и отцу, стал в семье близким и привычным. Отец наверняка и мысли не допускал, чтоб разворошить его, щадил старость: вдруг он распадется вовсе, лучше уж попробовать вылечить его одной размочкой.