— Я, Львович, сказал тебе, что здешний, — начал рассказывать он, — только это не совсем так. Здешний, но не из райцентра, понимаешь? Из деревни. Небольшая такая деревня, цела еще, там и сейчас ферма… Ну, не об том речь. Мать меня в сорок лет родила, я у нее поскребыш. И вот, как пришел из армии — раз за разом… Сначала, как в первый раз попал, все думали — ошибка вышла. Я и сам тогда плохо верил, что это все — всерьез, Вот и покатило: первая «ходка» три года, вторая — пять! Я после первой домой не заявлялся, закутился как-то, да и скоро снова попал. И до-олго своей мамки не видал, только письма от нее получал. Я ведь один у нее остался, была сестра, старше, да умерла от рака. И вот, знаешь, полтора года назад в бараке приснилась мне моя мамулька — не старая еще, а какой я ее еще в детстве знал: будто пошли мы с ней на поскотину за коровой, я отстаю, а она меня не ждет, идет вперед, только оглядывается и рукой так делает, зовет: «Иди, мол, иди ко мне скорей!» Я как проснулся тогда, так и подумал: неужто умерла? А недолго погодя из сельсовета пришла справка, что скончалась, в тот самый день. Старая уж была, что говорить… Я тогда ревел, аж катался, все руки себе изгрыз. Мамка, думаю, мамка, как же ты одна успокоилась… Ладно, не о том речь! Освободился я месяц назад, сошел с поезда в областном центре и побежал с вокзала такси ловить. Деньги у меня с собой были хорошие. Нашел парнишку, кричу ему: «Слушай, шеф, если согласен отмотать только в одну сторону двести километров, то скажу: ты не обидишься. Скажу больше: будешь доволен. Но дорога дальняя, это я предупреждаю». Он как-то так на меня глянул, и сразу усек. «Садись». — говорит. Без разрешения на выезд, безо всего — мотнул со мной. Речь не об том, но ехали мы три часа досюда, да часа два до деревни еще пилили… слякотная, плохая там была дорога! И вот приехали, подрулили прямо к нашему дому. Время — где-то уж полпятого утра. Таксиста не отпускаю: пускай чернь видит, что я не как-нибудь — на «Волге» прикатил! Так… Доски, замки сорвал, в дом вошел, а там — темно, пустота, холод.
Стекла где целы, где выбиты. Присел, выпил стакан водки, всплакнул, и — обратно на улицу. Кричу шоферу: «Теперь включай полностью фары, сигналь на всю железку!» Загудела коломбина. Гляжу — свет повключали, забегали… А я хожу меж домами, стучу в окна, машу: «Выходи!» Кто выходит — я ему стакан с водкой в руку: «Выпей за память о моей матери!» Собрался народ — я кричу: «Сволочи вы все! Скажите, кто из вас помог бедной старушке в ее тяжелой одинокой жизни? Скажите, звери! Кидаю тому двести рублей!» Так никто и не сказался. Тогда я делаю так: даю каждому по червонцу. «Идите, — говорю, — теперь на кладбище к месту, где ее могила, впереди меня, и утаптывайте мне в грязи дорогу… А там — будет вам еще водка». Таксиста отпустил, кинул ему два куска, а сам — вперед…
— Неужели пошли? — с изумлением и ужасом спросил Локотков.
— Куд-да денутся! Я ведь их и поил, и деньги дал! Правда, кое-кто смылся, и червонцев не взял — ну, так после, наверно, зубами-то и клацал, когда другие за мой счет целый день гуляли… Я им показа-ал тогда, ткнул мордой в дерьмо, зверей…
— Слушай. Сальник, постой, — сказал Валерий Львович. — Ну, мать умерла, она была одинокой в последние годы, нуждалась в помощи… Но мне кажется — ты обвиняешь людей, живших в то время возле нее, а совсем не самого себя. Тут что-то не вяжется, Шурка…
Сальник замолчал, настороженно поглядел на Локоткова; поставил выпитую наполовину бутылку рядом со скамейкой, и вдруг сгреб собеседника за ворот:
— Ты, не крутись, падла, зверь! — крикну он. — Сидеть смирно, кому сказал! В упор тебя не вижу, не знаю, и знать не желаю. Я Ш-Шура Сальник, а ты кто? Зверь, гнида, в упор не вижу… В спецчасть в лагере бегал? Оперу стучал? Признавайся, зверь, в упор не вижу…
Локотков смотрел в обезумевшие, совершенно пьяные Шуркины глаза и бормотал растерянно: «Что ты, Шура, Бог с тобой, какая спецчасть? Я ведь Львович, Львович, ну что ты, совсем уже одурел?» Сальник вытащил его на дорожку, поставил перед собой, хотел уже ударить, — но в это время Локотков дернулся вбок, вырвался; сгруппировавшись, бросился Шурке в ноги и подсек его. Сальник упал с ревом и стал барабаться, пытаясь встать. Ему, пьяному, это не удавалось, а Валерий Львович, быстро вскочив с земли, начал пинать его ногами, куда придется. Наконец Шурка распластался на дорожке и затих. Локотков посмотрел на его тело и бегом побежал из парка. Выйдя на улицу, он волевым усилием успокоил себя, и деловой, может быть, излишне размеренной походкой отправился на автостанцию. Ближайший автобус уходил через полчаса, и удалось сразу купить на него билет, да еще и на сидячее место. И уже расположившись на этом месте и готовясь к отъезду, он подумад: «Что я наделал, черт побери?! Я же убил его, наверно!..» А где купленные сегодня сандалии? Оставил их в парке, на скамейке, где сидели. Милиции стоит только справиться в магазине, кто покупал сегодня такие, и — готово дело, разыщут, куда ни сунься… Локотков выскочил из автобуса, как ошпаренный, и бросился обратно в парк. Схватив со скамьи коробку, он склонился над Сальником. Тот мерно дышал, и Валерий Львович обрадовался: значит, живой! Покинув парк, он нашел телефон-автомат, набрал короткий номер и сказал: «У вас в городском парке лежит пьяный, примите меры, как бы не обобрали». А когда повесил трубку — аж зажмурился от внезапно накатившей мутной тяжести, неприязни к самому себе, снова почувствовал себя нечистым, словно после той ночи с незнакомой пьяной женщиной в строительном общежитии. И уже известной дорогой опять заторопился к скамейке, возле которой лежало Шуркино тело. Долго тащил его по земле, пачкая новый костюм, пока дотащил до будки, из которой продавались билеты на танцы. Дверь в нее была лишь прикрыта, и Локотков, отворив ее, стал втаскивать внутрь бесчувственного Сальника. Затем сам забрался внутрь и притаился. Слышал, как останавливалась возле входа в парк машина, как ходили по дорожке, ругаясь, милиционеры. Наконец стало тихо. Валерий Львович покинул будку, сел на низенькую ее приступочку снаружи. Так он сидел, или прохаживался около, до самого вечера, пропустив все автобусы. Услыхав, что Сальник завозился и стал подниматься, Локотков ушел на площадку, спрятался в нишу для оркестра и оттуда наблюдал, как Шурка, покачиваясь и держась за голову, показался из будки. Постоял немного, крикнул: «Львович! Э-эй, Львови-ич!..» — и двинулся, отряхивая грязные брюки, к выходу из парка. Локотков сам окликнул бы его, если бы не одна деталь: проходя мимо скамейки, где они сидели перед дракой, Сальник нагнулся и посмотрел, на месте ли поставленная им раньше под сиденье полуопорожненная бутылка с водкой. Она лежала теперь на земле, опрокинутая милиционером, и Шурка горестно покачал головой. «Значит, он все помнит! — сообразил Локотков. — И ну его к Богу, не стоит больше с ним связываться!» Действительно, неизвестно чем бы все кончилось, соединись они снова. Но, как бы то ни было — автобусы ушли, и Локотков был один в незнакомом, по сути, городе. В смысле ночлега надеяться тоже ни на что не приходилось. Автостанция открывалась в пять, первый локотковский автобус уходил в семь. Вечер стоял теплый, и Валерий Львович, надеясь, что и ночь будет теплая, решил провести ее прямо в парке, на скамеечке. До наступления темноты он ходил по городу, купил хлеба и поел, запивая из банки невкусным соком. А когда пришла ночь, прикорнул, растянувшись на боку вдоль скамейки, положив под голову купленные сандалии. Ворочался, ворочался, однако сон не приходил: сначала мешали мысли о Сальнике, — были в них и сожаление, и тоска, и вспыхнувшая сегодня неприязнь к нему. Сам Шуркин крик от билетной будки: «Львович! Э-эй, Львови-ич!..» — воспринимался теперь Локотковым так: «Э-эй, дру-уг! Выходи, опять будем вместе. Разве ты забыл: мы с тобой одной крови — ты и я!..» Нет уж, друг Сальник, извини-подвинься… Но это сейчас ты так думаешь, а ведь был момент, когда чуть не кинулся вдогонку. А перед тем едва сам, своими руками не сдал в милицию. Сальник, Сальник… Тяжелая была встреча, и опять он, уже во второй раз после освобождения, чуть не пошел в раскрутку. Слава, слава Богу.